Разношерстная, но единая в своём чистом порыве полупочтеннейшая знать попадала на колени. И протянула взыскующие длани к всенародно избранному отцу демократии. Горячие неподдельные слезы полились из десятков чистых и ясных глаз. Всё замерло и засияло округ.

— Дарагие рассияне… — начал было старик Ухуельцин.

И обмяк. Не договорил. Он был смертельно усталым после очередной работы над документами. Все знали, что старик совсем не щадил себя. Он работал наизнос, во имя народонаселения, во имя молодой Россиянии, во имя статуи свободы, которая являлась ему во снах и грозила факелом… И хотя перешпунтированные врачами-вредителями жилы, сосуды и селезёнки избранника бурно пульсировали в такт его горячему сердцу, железное здоровье несгибаемого борца с привилегиями держалось исключительно на единой, запрещённой к употреблению теми же злобными вредителями, панацее. Запретили? — ревел он бывало эдаким Пьером Безуховым. — Кому? Ме-не-е?! Первому президентию-ю! Апостолу перекройки! Творцу реформ! Не-ет! Не выйдет!!! Свободу не задушишь грязными руками в белых халатах!»

Не родилась на свет ещё та итицкая сила, что посмела бы чего-то там запрещать пламенному борцу с тоталитаризьмом и шовинизьмом, не родилась… и не родится.

Да, старик Ухуельцин, как и всегда к началу очередного рабочего (или нерабочего, учитывая Новый год), дня был вдрызг, влоскутину, вдребезину пьян. Волны духовитого перегара, исходившего от него, валили с колен народных представителей, вразнобой моливших «отца родного» не покидать осиротевшую паству и не бросать несчастную Россиянию на произвол окопавшихся красно-коричневых национал-патриотов и прочих гадов.

— Не оставь сиротами! — солидно гнусавили олигархи.

— На тебя единого уповаем! — козлила интеллигенция.

— Папа, не шухери! — рыдала чувствительная братва.

— Да! Да! Нет! Да-а-а! — истошно скандировали звёзды шоубизнеса, стуча в бубны и тамбурины.

— Ой-ёй-ёй!!! — выли министры.

— Уй-юй-юй! — ныли депутаты.

— Ай-ай-яй-яйяяяя!!! — голосили с мигрантским акцентом землячества и меньшинства. — Ай-яй-яй-я-я-я-я, убили негра, убили, били, или… ай-яй-яй-яяя-яй-яй, суки, замочили… замочили, папа!

Вся земля россиянская стонала и плакала, простёрши руки к небесам… Но глух был к её мольбам усталый царь.

Четыре крутобоких и крепкозадых охранника держали державного старика на руках. Ещё четверо с пулемётами наперевес стояли у дверей. Семеро с гранатомётами лежали за дверьми. По обе стороны от парадного крыльца в полной боевой готовности сидели на корточках шесть сотен верных бойцов, готовых тут же умереть за гаранта конституционных свобод. А по бесконечному фасаду дворца-президенции тут и там роились батальоны, полки и дивизии «витязей», «вымпелов», «альф», «бет», «гамм», «омег», омонов, омбздонов, собров, мобров и убопров. Где-то внутри бездонно-бескрайней президенции таились неисчислимые тысячи личных коммандосов президентия, присланных на его защиту из самой Заокеании.

Необъятна и могуча была вся президентская рать. Я с сомнением поглядел на Кешу. Он подмигнул, мол, поглядим ещё. И пошатываясь, пьяненькой походкой поплёлся к ступеням. В руках его был свиток челобитной. А в свитке…

Тысячи стволов тут же нацелились в Кешу. Всё напряглось и окостенело. Зыстыли каменные небеса. И оглохли поля. И тут старик Ухуельцин приоткрыл один глаз. Глаз был мутный, красный и бессмысленный. Но этим мутным глазом матёрый старец разглядел, что лежало в свитке… Он приподнял голову, отпихнул крутозадых. Встал на свои две. Качнулся. Мотыльнулся и… И полетел бы с крыльца, но Кеша успел вовремя. Он подхватил гаранта, прижал к его сердцу челобитную с завёрнутой в неё бутылкой. И шепнул в ухо государственному старику:

— Третий нужен!

Все знали, что старик не пьёт с утра один. Суевер! Корявый палец долго блуждал над толпой, пока не упёрся в меня. Водил вельможным ухуельцинским пальцем податель свитка-челобитной.

— Вот! — сказал наконец гарант, облобызав Кешу. — Вот он меня понимает, понимашь! А вы… сволочи! Вы с чем пришли? Пошто-о?! Тьфу!

Он потянул Кешу и меня куда-то в глубь президенции. Но на ходу обернулся, погрозил пальцем бомонду. Топнул ногой, плюнул, растёр, выматерился…

— Прочь! Прочь иуды! — закричал он, трезвея. Деловитая охранка начала выпихивать и выталкивать взашей особо важных VIP-персон, не особо и церемонясь, по принципу: незванный гость хуже татарина. Хотя разобраться, кто хуже кого, было непросто — татар тут собралось немеряно: и среди гостей, и среди охраны; не говоря уже о хохлах, армянах, евреях, мордве, корейцах, якутах, тунгусах и, главное, о русских, об этих невозможных русских, которых вообще никуда не приглашали. О-о-о… Вслед русским плевались и шикали все.

Старик Ухуельцин уволок нас в какой-то полутёмный клозет. Заперся. Дрожа и тревожась.

— Следят, гады, — прохрипел с истовой, страдальческой укоризной, — шагу ступнуть не дают, понимашь! рюмки выпить! Сволочи! Всюю президенцию прошмонали, понимашь! Все заначки повыгребли-и… А ведь вчера с Ридикюлем стаканили, я бутылёк под подушку сунул, там ещё на дне было… Где-е-е, где он?! Всё утащили! Ироды… Врачи-вредители, понимашь! Жена-зараза…

— А Калошин? — глупо спросил я, имея ввиду генерального президент-администратора.

— Их хаб им ин дрерд![35] — злобно прошипел старик. Челобитную он сразу скомкал, бросил в угол. И теперь желтыми ядрёными зубами рвал пробку с «Московской». Кеша стоял рядом, приноравливался… Я с ужасом ждал трагической развязки.

— Да погоди-и… — старик Ухуельцин выдрал пробку, глотнул раз, другой, судорожно дёргая кадыком. И оторвался… задышал тяжело, будто сом, выброшенный на берег. — Ы-ы-хыррр… и-хырашо-о-а!!!

Позже Кеша раскрыл мне зловещую тайну: в бутылке было лишь полстакана «московской», остальное раствор цианистого калия в крысином яде.

— Теперь ты… давай-ка… дрынкни! — Ухуельцин сунул было Кеше бутыль. Но тут же отдернул. — Не-е, погоди-и, успеешь ищо! — и снова присосался к мутнозеленому горлышку. — Ы-ыхррр… о-ооо…

Он пил смачно и яро, наливаясь багряной кровью и одновременно зеленея. В шпунтах, шунтах и шлангах внутри матёрой утробы урчало и булькало… Пил… и не падал!

— Закусите, Бормотух Ермолаич… — Кеша вытащил из кармана кашемирового пальто пирожное-эклер и угодливо сунул его вельможному собутыльнику.

Я уже и сам догадался, что эклер вместо крема был битком набит самой жуткой отравой, о какой и помыслить было страшно. Мороз продрал мою кожу. А старик Ухуельцин уже доканчивал бутылку. Он, не глядя, сунул руку за закуской и тут же, запихнув некошерное пирожное в пасть, зачавкал, зачмокал и зашамкал.

Потом недоуменно повертел в руке пустую бутылку. Поглядел на Кешу. И спросил:

— А тебе, понимашь?

— Найдётся чуток, — заговорщицки подморгнул ему Ке-ша. И вытащил из другого кармана ещё пузырь. Хотел было поднести к губам…

Но цепкий старик Ухуельцин вырвал бутылку. Сам приложился к ней, алчно и хватисто: забулькал, загыгыкал совеющим филином, засюсюкал в гробовой тишине матёрым упырём-винососом.

Ужас объял меня до глубины души моей. Одного наперстка пойла, одного укуса отравы хватило бы, чтоб отправить на тот свет три богодельни таких стариков… А этому хоть бы… Нет, державный старец чуть покачивался и бронзовел на глазах. Но не сдавался. Стоял статуей. Оплотом. Гарантом. Это был просто Распутин какой-то! Он выпил три бутылки кошмарного яда и съел шесть нашпигованных смертью пирожных… отплевался, отсморкался. Вздрогнул. Передёрнулся. Рыгнул. И только тогда благодушно раззявился и заорал дурным голосом: «живи стра-ана-а! да-ара-ага-ая ма-ая Расеяния-аа…»

Нас с Кешей он уже не видел. А может, просто принимал за кого-то другого. Мы терпеливо ждали, когда отрава начнёт действовать… Мы не могли уйти просто так.

Но когда старик вдруг погрозил мне корявым пальцем и злобно, с жуткой угрозой выдавил:

— А-аа, эта ты, Чубайтц! Нохшлеппер![36] Эта ты-ы рыжий гад, понимашь… эта ты во всём винова-ат!!! Да я тебя-аа… Вот тогда Кеша не выдержал.

вернуться

35

Я…. его в гробу! (идиш).

вернуться

36

Прихлебатель (идиш).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: