И надо нам было лезть в эту ночь на священную гору, которая исполняет все желания. Нормальных людей. Которые умеют формулировать свои желания. В нас бурлило слишком многое. И гора Моисея не поняла нас, И жёлтая дыра всосала не тех, кого следует. И лента Мёбиуса из исполинской магической восьмерки, устремленной в бесконечность, обратилась в обыденную удавку. Вот так! Господи, не всем же быть Моисеями! Не всем водить избранных по пустыням. Да и сколько можно! сорок лет! четыреста! сорок тысяч! Сколь верёвочка ни вейся… Спасибо Тебе хоть за то, что снизошёл благодатью Твоей, что дал другой Новый Завет — завет, как жить нам, подобиям Твоим, в этой жизни номер восемь, в этом цивилизованном и демократическом Обществе Истребления. Но хватит. Не всем и не всё можно знать… Я позвонил Кеше по сотовому. Кеша уже был в Шарм-эс-Шейхе и купался в прозрачной красноморской заводи с разноцветными рыбками, которых запрещалось кормить. Он их и не кормил. Это они щипали его за голые ноги. В Шарм-эс-Шейхе было жарко, я бывал там, правда, в декабре… Но сейчас я хотел бы быть в Иерусалиме, в Храме Гроба Господня, на Голгофе.

— Что скажешь? — спросил я у Кеши, не здороваясь и не представляясь.

— Рамона жалко! — сказал он прямо. — Я ведь звонил ему за месяц, приглашал на «Союзе» лететь, там как раз какой-то «коммерсант» выпал… нет, говорит, нынче установка на партнерство с Амэурыкой… Жалко! Я б такого парня в свою бригаду взял!

— А других не жалко? — спросил я злобно.

— Юра, я не министр иностранных дел, чтобы соболезнования выражать, понял! — оскорбился он. — Другие мне по барабану! И челнок ихний тоже! Они с этих челноков нас бомбить будут, а мы сопли разводим!

Он прав, ещё как разводим…

Я понял, что с Кешей про общечеловеческие ценности говорить бесполезно. Да и мне они были, честно говоря, по барабану. Своих проблем хватало.

— Ну, а наши парни?

— А чего наши! Наши ништяк! Звонили из Фриско, с Рашен Хилла по крутым горкам катаются. Говорят, кайф ломовой, круче, чем в космосе!

— Живы?! — обрадовался я.

— А чего им сбудется, — удивился Кеша. — Они, правда, на «эмкаэсе» вместо шаттла в грузовой «Прогресс» загрузились, тот, что сгореть должен был в верхних слоях. В спешке перепутали. На нем и шарахнули по ранчо. Сами катапультировались… всё по плану!

— Ага, по плану, — съехидничал я, — а мишень-то ушла!

— Мишень ушла, — согласился Кеша. Помолчал. Потом добавил: — Они все заговорённые. Под дьяволом ходят…

В этом была сермяжная правда. Дьявол считался князем мира сего. И они князья… Правда, не все их князьями признавали, чести много, всяких уродов в князья записывать, не Рюриковичи, чай, и не Романовы, и даже не Ивановы… А дразнить Кешу сейчас было опасно. Я уже догадывался о следующем его плане: в мае Куш собирался открывать новую атомную станцию в Оклахоме, а немец Калугин уже подписал договор с чеченской диаспорой и Пакистаном о строительстве крупнейшего в мире торгового центра под Кремлём.

О, чёрный человек, чёрный человек…

Возвращаясь с Синая, я мечтал об отдыхе. Но на пороге моей квартиры уже стоял и ждал меня какой-то долговолосый и бородатый человек с грустным лицом и корявым посохом-клюкой в узловатой руке.

— Отец Варсанофий, — представился он.

— Чем могу служить? — поинтересовался я, приглашая батюшку в квартиру и одновременно проклиная судьбу.

— Да я, собственно, на минуту, — извинился он, топчась в прихожей, — сообщить вам скорбную весть: вашего бывшего участкового Ивана, который всё у вас книжки брал и мне давал читать… третьего дня убили…

— Как?! — искренне изумился я.

— Заложили кирпичом и залили раствором. Прямо в заборе. Да вы, наверное, видали, тут цыгане замок выстроили — красный, с башенками, с кирпичным забором в кремлевскую стену величиной. Он их всё ходил совестил, что не по-божески, мол, весь район на игле держать… вот и досовестил… Кстати, прихожане они добрые, всегда жертвуют на храм. А кладку плохую сложили, угол с Ваней-то и обвалился… Упокой, Господи, душу раба Твоего! царствие ему Небесное!

Я молчал. Что тут скажешь.

Иногда надо просто помолчать.

— Вот зашел вам книжку вернуть, — отец Варсанофий положил на столик у зеркала потрепанное «Сатанинское Зелье», вздохнул горестно: — Правильно очень пишете про черное траурное знамя, реющее над страной… А я в монастырь ухожу. Грехи отмаливать…

— Почему вдруг?! — бестактно вопросил я. Батюшка махнул рукой.

— Храм-то мой, приход местный, по благословению святейшего Ридикюля, какой-то Гасан Мехмет-ага выкупил… говорят, то ли под мечеть, то ли под игорный дом, а может, под гей-клуб… Неисповедимы пути Господни! В монастырь! Куда ж ещё… Спасибо вам большое за книги ваши добрые. С каждого амвона вас человеконенавистником анафемствуют… а у меня от них душа чище и светлее…

Я замахал на него руками.

— Хватит про душу! Нам бы всем мозги прочистить и просветлить! Где вы ещё на белом свете таких обалдуев, как мы, видали?!

— И то правда, — согласился святой отец.

Благословил меня на прощание. И как был, с посохом-клюкой, не как патриархии и прочие экуменисты в каретах золоченых, а подобно бедному апостолу Андрею, на своих двоих, прямиком побрёл в монастырь…

А мне и почудилось, что это сам Андрей Первозванный, Первокреститель Руси Святой, покидает нашу грустную обитель вслед за Господом, Божьей Матерью и Николой Угодником…

Была Святая Русь… а «святых Россиянии» не бывает, увы.

Саваном-снегом по стылую грудь припорошена, нет ни рыданий, ни слез над разверзтой могилою, и не помянут, не вспомнят о матери брошенной милые чада твои, твои дети постылые. Родина ты моя, горькая родина, только одна в этом мире от Бога ты, видно, за то ты и предана-продана, обречена на судьбину убогую. Мать Богородица бросила дочь свою блудную, сгнил и истлел над тобою покров Ее Пресвятой, в каменных храмах пустых, как и ты, беспробудная, спит беспробудно и вечно Спаситель твой. Родина ты моя, бедная родина, проклята навеки, ныне и присно ты, спящей красавицей в омуте, в омуте ждешь не дождешься залетного принца ты. Принц твой — мессия, не нами призванный, в бликах огня неземного, нездешнего, сумрачный ангел, хранитель всех изгнанных с обетованных небес и из ада кромешного. Родина ты моя, смертная родина, пальцы на горле твоем ледяные, холодные. Поздно уже — поводырь твой, колодник юродивый, в мрак преисподней раскрыл нам врата безысходные. Птица зловещая Ночь вскинет крыльями черными в небе багряном, горящем, над куполом треснутым, и под крыла те вороньи крестом перевернутым примет тебя и твой люд на мучения крестные. Родина ты моя, светлая родина, жертва закланная, память заклятая, в омуте ты… ты и в выси заоблачной, под небесами ты — нами распятая.

Отступление в реальную жизнь замечательных людей

Сначала Моню, ослабленного и разморенного всякими целебными вливаниями, полуживого, но несгибаемого, подсадили к узнику совести Самсону Соломонову.

Бывалый сиделец цепким взором старого зэка оценил ситуацию. И сразу догадался… казачок то засланный! Свои все были корявые, беззубые и с нервическим складом характера. А этот… нет, не приглянулся он что-то вековечному борцу за попранные права.

Самсон Соломонов и так плохо спал. Каждую ночь к нему приходила зеленая статуя свободы, однорукая и озлобленная. Он слышал её тяжёлые шаги ещё издалека. Потом она долго стучала медным кулаком в кованую дверь палаты. И Самсон, весь в холодном поту, сам открывал ей.

Статуя свободы входила тяжкой поступью. Уцелевшей зеленой лапой она хватала Самсона за руку, сжимала зверски, так, что Самсон стонал, кряхтел и хрипел во сне: «о, тяжело пожатье каменной её десницы!» И просыпался в ужасе. Наутро его мучали запоры, ломота в костях и угрызения совести. Ведь мог же повеситься на древке трёхцветного флага, чёрт возьми, благо торчали на каждом углу, как вышки на зоне. Нет, угораздило взлезть на зелёную статую. Мракобес! Шовинист проклятый!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: