Такова была наша барыня; она вела этот образ жизни так же непринужденно и просто, как все мы пьем и едим. Словом, это была самая милая и откровенная распущенность. Я сказал «распущенность» и не оговорился, ибо, при всей искренности и непосредственности этой дамы, иначе ее поведение не назовешь.

А в остальном я не видывал женщины более приветливой; манеры у нее были под стать лицу – мягкие и приятные.

Она была добра, великодушна; с людьми не чинилась, с прислугой не важничала, подобострастия и реверансов не любила, наилучшей вежливостью считала прямоту. Словом, простая была барыня. Каждый согрешивший мог смело рассчитывать на ее доброту и не опасаться строгого взыскания; она мирилась с плохо выполненной работой, лишь бы избавить себя от труда делать выговор. Всем сердцем любя добродетель, с пороком не враждовала, не осуждала никого, в том числе и тех, кто судит ближнего своего. Всякий удостаивался у нее похвалы и признания, ненавидела она только бесчестие; пожалуй, я не знавал никого, кто бы так не терпел низости, как наша барыня. Она была другом любому человеку и снисходительно прощала все слабости.

– Здравствуй, дитя мое, – сказала она, когда я подошел, – ну, как тебе понравился Париж?

Затем, обернувшись к служанкам, она добавила:

– Право, для деревенского парня он совсем недурен.

– Помилуй бог, сударыня, я у нас в деревне самый корявый, – отвечал я.

– Так, так, – заметила она, – ты хорош собой и к тому же совсем не глуп. Мой тебе совет – оставайся в Париже. Из тебя выйдет толк.

– Дай бог, сударыня, – ответил я, – ум-то у меня есть, да вот денег нет, так оно и выходит неладно.

– Ты прав, – рассмеялась она, – но этой беде можно помочь; оставайся у нас, я приставлю тебя к своему племяннику, который скоро приедет из провинции поступать в коллеж;[4] будешь ему прислуживать.

– Награди вас господь, сударыня, – отвечал я, – скажите только, твердо ли ваше намерение, тогда я напишу отцу; глядя на вашего племянника, я и сам стану ученым; вот увидите, когда-нибудь прочту вам наизусть целую мессу. А что! Все в жизни от случая; иной и сам не знает, как его угораздило стать викарием[5] или епископом.

Речи мои понравились барыне; ее веселость еще больше воодушевила меня, и я ничуть не стеснялся болтать глупости, лишь бы выходило побойчей; при всей своей деревенской тупости я уже понимал, что глупые речи не поставят в укор человеку, который вовсе не обязан быть умным, зато всегда похвалят за бойкость в разговоре, даже если он несет околесицу.

– Какой занятный малый, – сказала барыня, – я позабочусь о тебе; а вы, – обратилась она к своим горничным, – берегитесь! Сегодня вас забавляет его простодушие, вас смешат его мужицкие манеры, но дайте срок, этот деревенский парнишка станет опасен для женщин; предупреждаю вас!

– О нет, сударыня, – возразил я, – зачем ждать: я не стану опасен, я уже стал! Такие красивые барышни – лучшая школа для мужчины; никакая деревня не устоит; достаточно на них взглянуть, и сразу чувствуешь, что ты прирожденный парижанин.

– Как! – воскликнула она. – Ты уже научился отпускать комплименты! Которая же тебе больше нравится? (Горничных было три.) Жавотта у нас красивая блондинка, – добавила она.

– А мадемуазель Женевьева – красивая брюнетка, – подхватил я, не долго думая.

При этих словах Женевьева слегка покраснела – то была краска польщенного тщеславия – и постаралась скрыть удовольствие улыбкой, которая говорила «спасибо» и в то же время должна была означать: «Я улыбаюсь только потому, что его неуклюжие любезности смешны».

Ясно одно: удар попал в цель. Как покажет дальнейшее, мой клинок нанес ее сердцу тайную рану, что я не преминул отметить про себя; я понимал, что мои слова не могли ей не понравиться, и с того же часа стал наблюдать за ней, чтобы убедиться в правильности моих предположений.

Наш разговор продолжался и неминуемо должен был коснуться третьей горничной; эта была уж не знаю какого цвета: ни беленькая, ни черненькая, с лицом совсем невыразительным, каких много и каких не замечаешь.

Я уже искал способа увильнуть от разговора, чтобы не высказывать свое мнение о ней, и имел, вероятно, весьма неловкий и смущенный вид, не особенно лестный для этой девушки, когда вошел один из барыниных обожателей, и мы все удалились.

Я был очень доволен тем, что остался в Париже. За несколько дней я совсем освоился с городской жизнью, и мне до смерти захотелось попытать счастья в столице.

Однако надо было сообщить об этом отцу, а писать я не умел; я сразу подумал о мадемуазель Женевьеве и без долгих раздумий отправился к ней с просьбой написать за меня письмо.

Она была одна в комнате и не только согласилась исполнить мою просьбу, но сделала это очень охотно.

То, что я продиктовал, показалось ей толковым и полным здравого смысла, она только кое-где поправляла мои выражения.

– Воспользуйся благоволением барыни, – сказала она мне под конец, – а я предсказываю тебе удачу.

– Мадемуазель, – ответил я, – если вы прибавите к этому еще и вашу дружбу, я не поменяюсь долей ни с одним счастливцем; я и так уж счастлив, потому что люблю вас.

– Вот как? Ты меня любишь? – воскликнула она. – А что ты под этим подразумеваешь, Жакоб?

– Что я подразумеваю? – сказал я. – Да то самое, что всякий честный парень, осмелюсь сказать, чувствует к такой миловидной девице, как вы; жаль, право, что я всего только простой крестьянин, а будь я, к примеру, королем, мы бы, черт подери, поглядели, кто из нас двоих стал бы королевой; понятно, что не я – стало быть, вы, мадемуазель; яснее не скажешь.

– Я тебе очень признательна за подобные чувства, – ответила она шутливым тоном, – будь ты королем, над этим стоило бы поразмыслить.

– Да провалиться мне на этом месте, мадемуазель, – возразил я, – мало ли на свете простых людей, а девушки их любят, хоть они и не короли! Нельзя ли и мне быть, как все?

– Право, – сказала она, – ты слишком торопишься! Кто это научил тебя объясняться в любви?

– Ха, спросите вашу красоту, – ответил я, – других учителей у меня не было. Что она подсказывает, то я и говорю.

В это время барыня позвала Женевьеву; она ушла, по всей видимости, очень довольная мной и на прощанье сказала:

– Знаешь, Жакоб, ты далеко пойдешь, а я от всей души желаю тебе счастья.

– Спасибо на добром слове, – ответил я ей, сняв шляпу и отвесив не столь ловкий, сколь старательный поклон, – вся моя надежда на вас, мадемуазель; не забывайте меня, положите начало моему счастью, а когда сможете, докончите, что начали.

Сказав это, я взял письмо и понес на почту.[6] После разговора с Женевьевой я так воспрянул духом, что почувствовал себя и остроумнее и смелее, чем был раньше.

В довершение всех удовольствий в тот же день вечером домашний портной снял с меня мерку, чтобы сшить костюм; не могу описать, в какое веселое и игривое настроение привело меня сие маленькое событие. Этим знаком внимания я был обязан барыне.

Два дня спустя мне принесли платье, белье, шляпу и все остальные принадлежности туалета. Один из лакеев, питавший ко мне расположение, завил мне волосы, и без того довольно красивые. За несколько дней пребывания в Париже деревенский загар с меня почти совсем сошел, и в новом наряде Жакоб, ей-ей, стал кавалером хоть куда.

Я чувствовал, что выгляжу красавчиком, и сознание это озаряло мое лицо отблеском счастья. Первые же шаги сулили мне удачу и успех, и я не сомневался, что обещания эти сбудутся.

Все домочадцы расхваливали мою внешность; я ждал, когда мне можно будет явиться к барыне, а пока решил испытать свои новые чары на сердце Женевьевы, которая мне и впрямь очень нравилась.

Мне показалось, что она была ошеломлена, увидев меня в новом одеянии, да я и сам чувствовал себя в нем умнее, чем обычно; но едва мы успели начать беседу, как пришли сказать, что барыня зовет меня.

вернуться

4

В XVIII в. дети из богатых семей, как правило, начальное образование получали дома. Обычно первые уроки давал ребенку местный кюре, монах соседнего монастыря или специально нанятый учитель. Получив начатки знаний, подросток мог быть отдан в коллеж, где заканчивал образование. Коллежей в Париже в начале XVIII в. было множество, некоторые существовали еще с XV в., причем все в том же самом, часто очень неудобном, пришедшем в ветхость помещении. Система воспитания и курс наук были во всех коллежах приблизительно одинаковы, но наиболее славился «Коллеж Людовика Великого», в котором учились дети аристократии.

вернуться

5

Викариями в католической Франции назывались помощники приходских священников, кюре, в отсутствие последних выполнявшие их обязанности Очень часто викарии бывали домашними учителями и руководили местными приходскими школами. Должность викария известна с XII в.

вернуться

6

Почтовые бюро были основаны в Париже уже в начале XVII в., но они принимали к доставке только корреспонденцию, адресованную в другие города. «Малая почта», обслуживающая только Париж и пригороды, возникла лишь в середине XVIII в. по проекту Шамуссе (см. о нем прим. 19 к части первой), хотя первые попытки в этом направлении делались еще в 1673 г. Во времена Мариво для передачи писем пользовались обычно пешими или конными посыльными.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: