– Полно, мадемуазель, успокойтесь, – сказал председатель, – ваша сестра с ним не обвенчается: он не посмеет зайти так далеко; но если бы он и вздумал продолжать свое, мы ему не позволим; да он и сам откажется, сам избавит нас от лишних хлопот, а я возмещу ему утрату и позабочусь о его дальнейшей судьбе.
Я слушал все это и молчал: лучше было подождать и высказать им все сразу; но я не терял времени даром и беспрестанно посматривал на даму-святошу; она это заметила и даже незаметно отвечала мне тем же. С чего я вздумал на нее смотреть? – спросите вы. Да просто потому, что приметил, как она то и дело поглядывает на меня; я приписывал сию честь своей красивой наружности. Эти две мысли как-то переплелись в моем сознании. Мы часто действуем под влиянием безотчетных ощущений, которые появляются неведомо откуда, руководят нами, а мы о них и не задумываемся.
Я не забывал глядеть и на супругу председателя, но эти взгляды были полны кротости и мольбы. Одной мои глаза говорили: «На вас приятно смотреть», и она мне верила; другую они умоляли: «Защитите меня», и она мне обещала защиту. Я уверен, что обе поняли меня и ответили так, как я рассказываю.
Господина аббата я тоже не обошел своим вниманием: к нему я обратил несколько весьма учтивых взглядов, чтобы расположить его в мою пользу; так что я еще и говорить не начал, а две трети судей были уже за меня.
Сначала я попросил тишины, дав им понять всем своим видом: «Слушайте теперь меня».
– Господин председатель, – начал я, – я дал возможность этой барышне высказаться до конца, я позволил ей оскорблять меня, сколько ей было угодно; говори она еще целый час, она не могла бы очернить меня больше, чем успела за несколько минут. Теперь выскажусь я; каждому свой черед, так будет справедливо. Вы сказали, господин председатель, что мне не позволят жениться на мадемуазель Абер-младшей. На это я скажу одно: если мне не позволят жениться, то я буду вынужден отказаться от брака: уши выше лба не растут. Но если мне не помешают, я непременно на ней женюсь, можете в этом не сомневаться, и всякий поступил бы так на моем месте. Начнем с оскорблений, которые я здесь услышал. Не знаю, совместима ли брань с благочестием? Во всяком случае, я оставляю бранные слова на совести мадемуазель. Она говорит: «Господь слышит нас», – что же, тем хуже для нее: ему пришлось услышать не очень-то красивые слова! По ее мнению, я проходимец, негодяй, а ее сестра – старая дура, потерявшая голову. Кругом досталось ближним, пусть сами разбираются. Но поговорим обо мне. Вот перед вами, господин председатель, мадемуазель Абер; если бы вы сказали ей, как мне: ты то, да ты это, кто ты такая и прочее, она бы очень удивилась и сказала бы: «Милостивый государь, как вы со мной обращаетесь?» А вы бы подумали про себя: «Она права, надо было сказать ей: „Сударыня“. Вы так с ней и разговариваете: сударыня то, сударыня это, вы всегда обращаетесь к ней вежливо: „Сударыня“, а я слышу только „ты“ и „тебя“. Не подумайте, будто я жалуюсь, господин председатель; что делать, так уж повелось у вас, важных господ; „ты“ – такова моя доля, таков удел всего бедного люда. Почему с нами так обращаются? А зачем мы бедны? Это не наша вина. Я говорю для примера. Сказать этой барышне: „Чего тебе надо?“ было бы неучтиво; а ведь она дама ненамного важнее такого господина, как я!
– Как так, «ненамного важнее», дерзкий мальчишка? – вскричала она.
– Да очень просто, так оно и есть, – сказал я. – Но я не кончил, не мешайте мне говорить. Разве господин Абер, ваш батюшка, мир праху его, был проходимец? Нет! Он был сын почтенного фермера из провинции Бос; а я сын почтенного фермера из Шампани; значит, ферма против фермы. Вот мы с вашим уважаемым батюшкой уже одного поля ягода, одинаковые проходимцы; он стал купцом, не так ли? И я могу стать купцом. Что же получается? Опять же по лавке с обеих сторон. Значит вы обе, барышни, его дочки, лучше меня всего на одну лавку. Но если я куплю такую же лавку, то мой сын скажет: «У моего батюшки была лавка», и тем самым мой сын сравняется с вами. Вы делаете шаг от лавки к ферме, а я от фермы к лавке. Большой разницы тут нет; вы всего на один этаж выше меня. Так неужели из-за одного этажа человек уж и проходимец? Неужели людям благочестивым, как вы, проповедующим смирение, как вы, пристало считать этажи, особенно когда и попрекнуть-то ближнего можно всего одним этажиком? Что касается улицы, где ваша сестра меня встретила, то это улица как улица: всякий ходит по улице; я шел по улице, ваша сестра шла по улице. На улице можно встретиться, как и во всяком другом месте. Если бы не ваша сестра, я пошел бы побираться, говорите вы. Верно; пусть не в тот самый день, так несколько позже я был бы вынужден просить милостыню, если бы решил не возвращаться к себе на ферму. Открыто в этом признаюсь, потому что не вижу тут ничего особенного. Богатство вещь приятная, но это не добродетель, и только дурак им гордится. И ничего странного в моем положении нет. Я молод, воспитывался у отца с матерью, только что покинул родительский дом, чтобы заняться каким-нибудь делом; откуда быть у меня богатству? Я еще только выхожу на дорогу, еще только ищу, куда приложить свои силы. В эту минуту появляется ваша сестра: «Кто вы?» – говорит она. Я рассказываю. «Хотите поступить к нам? Мы две набожные барышни», – говорит она. – «Отлично», – говорю я и за неимением лучшего следую за ней. По дороге мы беседуем, я называю свое имя, фамилию, рассказываю про нашу семью. Она говорит: «Мы вышли из того же сословия», я радуюсь, она тоже; то да сё, я говорю ей приятные слова, она не остается в долгу. – «Вы, я вижу, славный юноша», – говорит она мне. А я ей: «А вы, мадемуазель, самая милая барышня в Париже»; «Как я рад», – говорю я. – «И я рада». Потом мы приходим к вам, вы ее браните из-за меня, вы грозитесь уехать из дому, она уезжает первая и берет меня с собой; она чувствует себя одинокой; ей тоскливо, она задумывается о замужестве, мы об этом беседуем, я готов хоть сейчас, она меня ценит, я ее боготворю; я сын фермеров, она фермерская внучка; она не намерена высчитывать, чей этаж выше, а чей ниже, у кого есть лавка, а у кого лавки нет. У нее добра хватает на двоих, у меня преданности – на четверых. Мы зовем нотариуса, я пишу в Шампань, мне отписывают, – и все в порядке. Теперь я спрашиваю вас, господин председатель: ведь вы знаете законы вдоль и поперек; я спрашиваю супругу председателя, здесь присутствующую, и вас, сударыня, – у вас такой ясный ум, – и вас, господин аббат, – вы такой тонкий человек, – я готов спросить весь Париж, если бы он здесь собрался: чем я так оскорбил мадемуазель Абер-старшую?
Я закончил свою речь; все молчали. Старшая сестрица, ожидавшая, что господин председатель что-нибудь возразит, посмотрела на него с глубоким удивлением.
– Как, сударь, – сказала она ему, – неужели вы меня предадите?
– Рад бы служить вам, мадемуазель, – сказал он, – но что можно возразить на такие доводы? Дело это рисовалось мне совсем в ином свете; но если то, что он рассказал, правда, то было бы несправедливо препятствовать браку, в котором нет ничего предосудительного, кроме разницы в возрасте, невольно вызывающей улыбку.
– Тем более, – вмешалась родственница председателя, – что мы каждый день видим такое же и даже более значительное несоответствие в возрасте супругов; у этой же четы оно даст о себе знать не скоро; ваша сестра очень моложава.
– Как бы то ни было, – заметила примирительным тоном жена председателя, – барышня имеет право распоряжаться собой; что до молодого человека, то, в сущности говоря, его единственный недостаток – молодость.
– Никому не запрещается иметь молодого мужа, – вставил аббат, посмеиваясь.
– Но разве ее затея – не безумие? – вскричала мадемуазель Абер, сбитая с толку всей этой философией. – Разве вы не обязаны помешать ей, хотя бы из сострадания?! А вы, сударыня, ведь вы обещали мне повлиять на господина председателя, чтобы он вступился за меня, – обратилась она к даме-святоше, – неужели вы отказались от этого намерения? Я так надеялась на вас!