Г-жа Ландау кивнула. Ее губы чуть дрогнули, но она ничего не сказала.
– Я – бывший полицейский. Меня зовут Шимон Холберг. Я пытаюсь расследовать это дело и найти виновного, – продолжил Холберг. – Я бы хотел кое о чем вас спросить. Вы, конечно же, можете не отвечать… Если вам интересно – вот документ, выданный мне Юденратом, – он извлек из кармана уже известное мне предписание. – Вы можете видеть из него, что мне запрещено требовать ответов на вопросы от кого бы то ни было. Вообще-то говоря, я действую на свой страх и риск, так сказать, частным образом.
– Для чего? – тихо спросила г-жа Ландау. – Макса уже не вернешь. Зачем вы всем этим занимаетесь?
Бывший полицейский пожал плечами.
– На этот вопрос у меня нет однозначного ответа, – признался он. – Я и сам толком не знаю. Видимо, профессиональные привычки заставляют меня поступать так, а не иначе. Ваш муж был режиссером и актером. Он ставил спектакли везде, где жил. Даже здесь, в гетто. Он действовал так, потому что не мог жить по-другому. Наверное, и я тоже занимаюсь расследованием преступлений везде, где они совершаются. По другому не могу.
Г-жа Ландау некоторое время сидела неподвижно, глядя перед собой. Потом качнула головой.
– Наверное, так и бывает, – сказала она. – Наверное. Но мне это непонятно. Впрочем, это не имеет значения. Сейчас уже многое потеряло смысл.
– Вас не интересует, кто убил вашего мужа? – спросил г-н Холберг.
– Не знаю. Я не думала об этом… Может быть… Не знаю. Неважно, – повторила она. – Вы хотите, чтобы я ответила на какие-то вопросы? Извольте, я отвечу.
– Вы не присутствовали на спектакле. Почему?
– Макс не разрешил мне. Он сказал, что я реагирую на некоторые вещи излишне эмоционально… – госпожа Ландау усмехнулась, от уголков глаз к губам побежали тонкие морщинки. – Вряд ли в это можно поверить, глядя на меня, правда? Но Макс видел меня не сегодняшней, а той, которую встретил в двадцать девятом году. Он сказал, что я очень устаю на работе и что будет лучше, если я просто отдохну вечером дома.
– У вас не сложилось впечатления, что он хотел от вас что-то скрыть? Например, встречу с кем-нибудь?
– Нет, не сложилось, – равнодушно ответила г-жа Ландау. – Если вы имеете в виду встречу с женщиной, то я никогда его не ревновала. Ни в те времена, когда он был модным режиссером, которого окружали поклонницы, ни в наших зигзагах последних лет, ни, тем более, здесь, в гетто. Правду сказать, он редко подавал повод для ревности. Думаю, он меня любил. Остальные женщины для него не существовали. Как женщины, я имею в виду. Короткие увлечения, разумеется, случались, но это ведь несерьезно.
Мы переглянулись. Поведение Макса Ландау менее всего походило на поведение любящего мужа. Заметив этот взгляд, вдова нахмурилась.
– Я понимаю, о чем вы подумали, – сказала она. – Все эти скандалы, истерики, сцены, которые он устраивал мне время от времени – это ведь от любви. Просто он очень не хотел, чтобы я следовала за ним – в нынешней обстановке. Он думал, что я в конце концов не выдержу его придирок и упреков и уйду из гетто. Уйти было действительно просто. Если бы я подала в комендатуру прошение о разводе, его бы немедленно удовлетворили. Я знаю, мне об этом говорили прямо. Нас бы развели, и я могла уехать. Вернуться к другой жизни, к жизни стопроцентной арийки… – г-жа Ландау презрительно поморщилась. При этом ее тонкие пальцы, форма которых, некогда безукоризненная, нарушалась сломанными и небрежно подпиленными ногтями, судорожно сжали шаль. Они были такими же серыми, как выцветшая ткань. Потом пальцы безвольно разжались, лоб разгладился. – Да, – сказала она. – Макс очень хотел этого. Он терзался из-за того, что я решила разделить его судьбу. Он понимал, что я его люблю и никогда не поступлю так. И вбил себе в голову, что если он будет вести себя грубо, жестоко, то моя любовь умрет, и я, в конце концов, уйду. От него и из гетто… – она замолчала, нервно покусывая губу.
После короткой паузы Холберг осторожно спросил:
– А сейчас? После его смерти вас уже ничего не держит здесь, не так ли?
– Ошибаетесь, – ответила г-жа Ландау-фон Сакс. – Держит.
– Что же?
– Он. Макс. Неужели вы думаете, что теперь я облегченно вздохну и уеду из Брокенвальда? – вдова покачала головой. – Ни за что. Теперь это было бы предательством по отношению к памяти о нем.
И вновь в каморке воцарилась тишина. Я все больше чувствовал себя не в своей тарелке. Думаю, и мой друг тоже.
– Скажите, – спросил он, – не замечали ли вы каких-то изменений в его поведении? Я имею в виду – в последнее время?
Г-жа Ландау задумалась.
– Нет, ничего такого. Он был таким же, как всегда. Может быть, настроения менялись чаще, чем обычно. И на скандалы он меня старался вызывать чаще. Даже по ночам. Но я отношу это на счет его болезни.
– Так вы знали о том, что он смертельно болен?
– Знала. Не от него, разумеется. Мне об этом сказала медсестра. Луиза Бротман. Мы с ней тоже знакомы были очень давно. Еще с тридцать четвертого года… Да, точно. С тридцать четвертого года. Мы познакомились в Вене. Незадолго до нашей поездки в Советский Союз.
Глава 7
В самом начале пребывания в Брокенвальде я постоянно обращал внимание на обилие полицейских и на регулярно появлявшиеся распоряжения коменданта и Юденрата, регламентировавшие жизнь заключенных (так нас называли приказы коменданта; в распоряжениях Юденрата чаще фигурировало другое словосочетание – «обыватели Брокенвальда»). Но чем дальше, тем меньше привлекали мой взгляд неподвижные фигуры, стоявшие редкой цепью вдоль каждой улицы, тем реже читал я свеженаклеенные листки с остроконечными готическими буквами, увенчанные орлом со свастикой. Человек привыкает ко всему, в том числе, и к тому, что его жизнь становится жестко регламентированной и управляется внешними силами. Невозможно полностью управлять человеком. Всегда остается хотя бы крохотная степень свободы. Например, время естественных отправлений, которую определяет организм, а не указание г-на Генриха Шефтеля или даже шарфюрера Леонарда Заукеля.
Хотя на это можно найти веское возражение. Коль скоро предписания немцев регламентируют, среди прочего, режим и характер питания, они же влияют и на способности организма отправлять те или иные физиологические функции. И значит, время посещения отхожего места каждым конкретным обитателем гетто – в том числе, например, доктором Ионой Вайсфельдом, – тоже зависит от решения коменданта, доведенного до «обывателей Брокенвальда» соответствующим отделом Юденрата. В таком случае, можно предположить, что создание подобного гетто есть решительный шаг на пути прогресса – превращении человека стихийного, естественного, так сказать, homo naturalis, в человека управляемого, общественного – homo socialis. Действительно, сколь эффективнее и рациональнее, когда человеческая особь подчиняется решениям властей на уровне инстинктов и безусловных рефлексов. Или, по крайней мере, рефлексов условных, выработанных соответствующими действиями властей.
Уборные в Брокенвальде являются самым ярким напоминанием о том, что наш социальный статус изменился в корне. Айзек Грановски, уже упоминавшийся капо нашего дома, во время очередного утреннего философствования пожаловался мне: «Доктор Вайсфельд, если бы вы знали, с чем я никак не могу примириться здесь! Не с урезанным пайком – организм, в конце концов, с ним свыкается, и вообще – война, думаю и там, на свободе, люди терпят лишения. И не с отсутствием медикаментов – при желании их можно раздобыть и здесь, стоит лишь серьезно этим заняться. И даже не с отсутствием семьи – не исключено, что так лучше и для меня, и для них… Но я не могу мириться с тем, что в туалете, кроме меня, всегда есть еще несколько человек… Боже мой, мне ночами сниться мой домашний туалет! Рулон туалетной бумаги! Освежитель воздуха! Я мечтаю о том времени, когда смогу сходить, пардон, в полном и благословенном одиночестве!»