Еще больше удивления вызвала неожиданная доставка медикаментов и обеспечение вновь прибывших усиленным пайком – со строжайшим указанием в кратчайший срок превратить обремененных массой болезней состарившихся карликов в нормальных детей. Все это казалось какой-то странной игрой: за окнами новых бараков влачили жалкое голодное и скученное существование пятнадцать тысяч обитателей Брокенвальда (в том числе, и ровесники ровницких детей). А эти бараки волею коменданта Заукеля вдруг превратились в остров изобилия – изобилия нищенского, разумеется, но доктор Сарновски был прав: все познается в сравнении.
Дети приходили в норму достаточно быстро: исчезла болезненная худоба, прекратились нарушения функции желудка и печени. На их лицах появился румянец и – как следствие всех изменений – улыбки. Спустя короткое время после их прибытия были привезены игрушки – не новые, но вызвавшие настоящий восторг…
В канун Пасхи – еврейской Пасхи – произошло событие, еще раз подтвердившее правоту доктора Сарновски. Ночью мне не спалось. Неожиданный ветер – душный, будто долетевший сюда из дальних южных земель – бродил по крохотной каморке, служившей мне жилищем. Духота вызвала ощущение чего-то чуждого, даже опасного. Поднявшись с топчана, я подошел к окну, стекло в котором наполовину заменял неровный лист фанеры. Картина, представшая моему взору, казалась фантастической. Багровое зарево закрывало полнеба, отсветы дрожали повсюду – даже вечный туман, окутывавший замок Айсфойер, приобрел кровавый оттенок.
Дом, в котором я обитал, был последним домом гетто – дальше шла площадь, имевшая очертания почти правильной окружности. Метрах в пятистах находились ворота. Сейчас, на фоне багрового неба, они казались абсолютно черными – так же, как две вышки, по обе стороны от ворот. Причем вышки напоминали уродливых коней с непропорционально длинными ногами и короткими туловищами. Столь же уродливо выглядели навесы, под которыми неподвижно стояли солдаты. Фигуры солдат до половины скрывались ограждением, потому воображение тут же превратило их во всадников, сидевших на этих уродливых черных конях – и столь же черных.
Я не мог оторвать взгляда от ворот. Вдруг до моего слуха донесся мерный, постепенно усиливавшийся шум. Взглянув в другую сторону, я обнаружил его источник – медленно двигавшуюся темную массу. Когда она достигла площади, то оказалась группой людей, шедших в молчании. Через секунду я узнал в высокой фигуре, возглавлявшей шествие, доктора Сарновски.
Ворота беззвучно распахнулись, оттуда, снаружи, упала глубокая тень, казавшаяся кромешной тьмой – по сравнению с тускло светившимся небом. Доктор Сарновски шагнул в эту тьму, за ним последовали остальные. Тут я заметил застывшие в недвижности силуэты – по обе стороны центральной улицы, – и не столько разглядел, сколько угадал в них «синих» полицейских.
Только после того, как масса молчащих людей втянулась в распахнутые ворота, и ворота закрылись так же бесшумно, как и раскрывались, я понял, что пятьсот тридцать один – нет, пятьсот тридцать два – обитателя новых временных бараков покинули Брокенвальд.
Навсегда.
И одновременно с этим стих жаркий душный ветер. Вместо него словно холодный вихрь обрушился на землю, взметнув вверх тучи пыли. Мне запорошило глаза. Когда я протер их и смог вновь выглянуть из окна – ничего не было снаружи, что напоминало бы о виденном. Красное зарево померкло, замок Айсфойер был едва различим на крутом склоне. Силуэты полицейских тоже исчезли, словно их снесло холодным порывом. Меня зазнобило как при начинающейся инфлюэнце, на глаза навернулись слезы – результат то ли поднятой пыли, то ли самого ветра, казавшегося колючим и раздражающим.
Придя на следующий день в медицинский барак, я не застал там Луизу Бротман. Обычно она приходила раньше меня – на четверть часа. Я зашел в кабинет к доктору Красовски. Он сидел на корточках рядом с шкафом для инструментов и что-то искал в нем, по обыкновению что-то бормоча под нос. Когда я вошел, он бросил на меня косой взгляд через плечо и с еще большим рвением принялся перекладывать пинцеты и зажимы с места на место. При этом руки его дрожали, он то и дело что-нибудь ронял. В конце концов, ему видимо надоело. Он выругался громким голосом и поднялся на ноги.
«Что вы хотели, Вайсфельд?» – спрашивая, Красовски не смотрел на меня.
«Где госпожа Бротман?»
«Вечером вернется, – ответил он. – Должна вернуться.
«Где она?»
«В Лимбовицах. Сопровождает детей к эшелону».
«С ними был доктор Сарновски, – сказал я. – Он тоже вернется вечером?»
«Нет, он будет сопровождать детей до места назначения».
«Куда их отправили?»
«С чего вы взяли, что я об этом знаю?» – огрызнулся он.
«Вы же член Юденрата! Получали какие-то указания! Куда отправили детей?»
Он тяжело дышал. Его дыхание было насыщено спиртными парами. Он покачивался, уставившись на меня остекленевшими глазами. Вокруг светло-серых радужных оболочек тонкой красной сеткой вились полопавшиеся сосуды.
«Куда-то на восток, – буркнул он. – Кажется в Польшу».
Я вспомнил рассказ доктора Сарновски об Освенциме. Ситуация не имела никакого объяснения, казалась чистым абсурдом. Вывезти из Освенцима детей, обреченных на смерть (я уже давно поверил доктору Сарновски, хотя и старался не думать об этом и тем более не говорить), выходить их, вылечить, подкормить, чтобы… Чтобы отправить назад, на смерть? Напрашивалось жуткое сравнение: какие-то дикари-язычники тоже холили и лелеяли жертвы, прежде чем зарезать их перед идолом…
«Вы можете идти домой, – сказал вдруг Красовски. – Не волнуйтесь, я засчитаю сегодняшний день как рабочий, на пайке ваш уход не скажется. Идите». Когда я подошел к выходу, он сказал: «Я слышал, что их собирались отправить в Швейцарию. Обменять на какие-то важные для Рейха товары. Торговая сделка. Она почему-то сорвалась в последний момент… Идите, доктор Вайсфельд. Госпожа Бротман действительно вернется к вечеру».
И это было лучшее, что я мог услышать от доктора Красовски в тот момент. Я вышел на улицу, остановился на крыльце. Ноги меня не держали. Я прислонился к двери и закрыл глаза. В памяти всплыл рассказ об Освенциме. Я знал: сказанное Сарновски было чистой правдой. Но верить в это – в массовые удушения евреев – я не мог.
«Нет, – прошептал я. – Это невозможно».
«Кто знает, – сказал кто-то рядом. – Кто знает, что возможно, а что нет…»
Я открыл глаза и увидел раввина Аврум-Гирша Шейнерзона. Он посмотрел на меня и вдруг сказал: «Случилась однажды история. Ученики рабби Менахема-Мендла из Коцка собрались у своего ребе встретить субботу. По традиции, рабби накрылся таллитом, чтобы произнести молитву. Так бывало всегда, но на этот раз он почему-то долго-долго не открывал своего лицо, так что ученики пришли в недоумение, но, правда, боялись потревожить ребе. Наконец, рабби Менахем-Мендл открыл лицо… – р. Аврум-Гирш покачал головою. – Лучше бы он не делал этого. Ибо, знаете ли, реб Вайсфельд, лицо его было искажено гримасой ужаса. Никто не рискнул спросить Коцкого ребе, кто или что столь напугало его. А сам он не рассказывал. Впрочем, реб Вайсфельд, он вообще более не говорил. Он прожил еще долго, но ни разу более не раскрыл уста, до самой смерти. А случилось все 1 сентября 1839 года, ровно за сто лет, минута в минуту, до того, как немцы ворвались в Польшу… Как вы думаете, что открылось внутреннему взору праведника из Коцка в ту злосчастную субботу?»
Луиза действительно вернулась к вечеру. Во всяком случае, утром она вышла на работу. Выглядела она как обычно, но прядь волос, случайно выбившаяся из-под белой шапочки, оказалась седой.
Все это я вспомнил сегодня, войдя в кабинет и поздоровавшись. Ответив на мое приветствие, Луиза склонилась над стопкой картонных карточек с данными о вновь прибывших. Я надел халат – не белый, а скорее, серый от частых стирок, – и подошел к стоявшему в углу умывальнику – оцинкованному ведру с пробитым днищем, закрепленному на стене. Роль носика выполнял гвоздь с широкой латунной головкой. На прибитой к стене полочке лежал прямоугольный кусок серого мыла и щетка с жесткой щетиной.