… По дороге в Алма-Ату паханы вяло расспрашивали Мику про Ленинград и про его художественную школу.
Но все, что они слышали от Мики, было им настолько далеко и чуждо, что каждый Микин ответ вызывал у них презрительный смешок и какие-то, понятные только им, переглядки.
А маленький Валерик, это растленное дитя, напряженно смотрел в лица своих покровителей и, уж совсем не понимая, о чем идет речь, вовремя и заискивающе подхихикивал паханам…
Гостиница со столь пышным и неуклюжим названием «Дом Советов» оказалась длинным, невзрачно-розовым невысоким трехэтажным зданием.
Вход в гостиницу был в самом начале дома — пять ступенек вверх, облупившийся цементный козырек над входом, а у дверей — швейцар на протезе, весь в тусклых золотых галунах.
Мику в гостиницу не пустили. То ли швейцару не понравился Микин серый стеганый молескиновый бушлат и стоптанные солдатские ботинки с сыромятными шнурками, то ли «не показалась» стираная солдатская шапка из искусственного утеплителя, то ли общий вид Мики Полякова не соответствовал вкусам этого швейцара, но внутрь, к стойке администратора, которая находилась в фойе точно перед входом в гостиницу — и Мика ее отчетливо видел, — он допущен не был…
Мика сел на ступеньки и, еле сдерживая слезы обиды и бессилия, стал вглядываться во входящих и выходящих из гостиницы московско-ленинградских людей — не встретится ли кто-нибудь из знакомых его мамы и папы.
Или — что уж совсем было бы потрясающим — чтобы сейчас из глубины фойе, прямо от администраторской загородки, на выходе появились бы сами мама и папа! И тогда Мика бросился бы к ним навстречу и…
Но в эту секунду сквозь закипающие слезы Мика увидел маминого и папиного приятеля — сценариста Ольшевского! Алексея Николаевича Ольшевского, красивого щеголя, по сценарию которого папа когда-то снял не бог весть какой, но все-таки художественный фильм и с которым у Микиной мамы, кажется, был невнятный скоротечный роман, кончившийся ничем…
Ольшевский, не потерявший своего вечного щегольства и привлекательности, шел из магазина, где отоваривал свои продуктовые карточки. Он бережно нес сетчатую кошелку-авоську, набитую пакетами с пшеном и сахаром, хлебом и консервными банками.
Мика встал ему навстречу со ступенек и дрогнувшим голосом тихо сказал:
— Здравствуйте, Алексей Николаевич.
Ольшевский даже не услышал, что Мика назвал его по имени и отчеству! Он испугался чуть ли не до потери речи, подхватил свою авоську с продуктами, крепко прижал ее к груди двумя руками и, оглядываясь по сторонам в поисках защиты от такого нападения среди бела дня, громко и бессвязно заговорил:
— Что?! Что такое?! Зачем! Что тебе нужно, мальчик?! Почему?! У меня ничего нету!.. Я ничем не могу тебе помочь!..
Мику чуть не вытошнило от отвращения. Слез как не бывало.
— Я — Мика Поляков, Алексей Николаевич. Сын Сергея Аркадьевича, и…
Мика замолчал. Продолжать не имело смысла. Он видел испуганные прозрачные голубые глаза Ольшевского, и от этого Мике стало так одиноко и тошно, что и не высказать!..
А Ольшевский потрясенно разглядывал Мику, потом лицо его, сохраняя все то же испуганное выражение, приобрело некоторые черты осмысленности, и он неожиданно забормотал плачущим голосом:
— Боже мой, Мика… Я же вас совсем не узнал!..
К себе не пригласил. Не спросил — голоден ли. Не нужна ли помощь. Обращался к Мике почему-то на вы.
Тут же, на гостиничных ступеньках, под недреманным швейцарским оком, рассказал, что будто слышал от кого-то — Поляковы задержались в Свердловске. Матери стало хуже. Когда приедут — этого никто не знает. Не задал Мике ни единого вопроса. Все прижимал свою авоську с продуктами к груди. Двумя руками.
Распрощался с Микой с таким нескрываемым облегчением, что даже швейцару стало стыдно за красиво и тепло одетого московского гостя.
А Ольшевский, прижимая к груди продукты, молодо и упруго взбежал по ступенькам мимо швейцара и уверенно зашагал по фойе к лестнице, ведущей на второй этаж.
Мика и швейцар смотрели ему вслед.
«Ах ты ж сука… — подумал Мика и ясно вспомнил, как когда-то в Ленинграде Ольшевский очень квалифицированно разбирал и нахваливал его рисунки. — Чтоб тебя, блядюгу!..»
Не успел Мика даже домыслить до конца свою обиду, как Ольшевский на совершенно ровном месте неожиданно споткнулся и упал на ковровую дорожку гостиничного фойе. Лопнули пакеты с пшеном и сахаром, раскатились в разные стороны консервные банки…
«Вот… — удовлетворенно подумал Мика. — Обыкновенный взрослый бздила… А убивать его не за что. Сам сдохнет когда-нибудь…»
Он отвернулся и снова сел на ступеньки лицом к арыку. Все равно ждать «воронок» здесь. Шаг вправо, шаг влево… А пошли вы все!
Услышал за спиной странный скрип, но не повернулся.
— На-ко вот. — Из-за Микиной спины швейцар протянул ему большое теплое красное яблоко. — Настоящий апорт.
Мика молча взял яблоко.
— Это ты его? — тихо спросил швейцар.
— Что?
— Опрокинул ты его?
— Наверное. Я и сам толком не знаю.
— Я так и подумал, что ты, — тихо проговорил швейцар. — У тебя глаз был… Будто ты не в себе малость.
— Я и сейчас не в себе, — признался Мика.
— Не-е-е… Сейчас у тебя совсем другой глаз. Ты ешь, ешь…
— Потом, — сказал Мика и спрятал яблоко в карман бушлата. — Можно я посижу здесь? Сюда машина наша должна прийти.
— Сиди, — сказал швейцар и, скрипя протезом, стал подниматься к своему месту у дверей. — Сиди. Мне не жалко.
… Через час к гостинице подкатил детдомовский «воронок».
Влезая внутрь фургона через заднюю дверь и протискиваясь сквозь конвойный отсек, отгороженный проволочной сеткой с внутренней распахнутой сейчас дверцей, Мика сразу же почувствовал в воздухе стойкий запах плана. Или анаши. Как кому нравится…
Серые солдатские одеяла, перевязанные в пачки, заполняли чуть ли не весь фургон. По самый нижний обрез маленьких окошек в железных решетках.
Уже перекурившиеся анашой паханы валялись наверху и по очереди прихлебывали из водочной бутылки, закусывали ломтями свежего хлеба, которые отрезали от целой буханки большой парикмахерской опасной бритвой.
В угол, под самый потолок фургона, забился маленький заплаканный Валерик. Тихо поскуливал, закрывая ухо грязной ладошкой. Чем-то не угодил своим паханам.
— О!.. — завопил один из бугров, увидев Мику. — Свежак сам ползет! Счас мы тебя в два смычка харить будем! «Косушкой» задвинешься? Или из пузыря — для храбрости?…
— Не буду я ничего, — коротко ответил Мика. Наверх, на кучу пачек с одеялами, не полез — от греха подальше. Сдвинул три пачки к конвойной дверце и пристроился внизу, привалившись спиной к проволочной сетке отсека.
— Не! Он чегой-то не понял! Бля буду, в рот меня телопатя! А ну, лезь сюда, художник хуев!.. — прокричал один из паханов, подражая голосу Кости-капитана из кинофильма «Заключенные».
Второй глотнул из бутылки, пропел дурным хрипатым голосом:
С нескрываемым интересом поглядел вниз на Мику.
— Ты! Интеллигент сраный! А жиды анашу курят?
Мика промолчал. Только почувствовал, как голову начинает заполнять мутная, пульсирующая боль и тело охватывает уже знакомый иссушающий жар…
— Я тебя спрашиваю — евреи планом задвигаются или нет? — настойчиво повторил второй.
— Не знаю, — еле выдавил из себя Мика.
— Он же, сучара, с нами даже побазарить не хочет!.. Ну, бляха муха, расписать его, что ли? — поразился первый пахан и вытер лезвие опасной бритвы о полу бушлата маленького скулящего Валерки.
— Нет, — возразил ему второй. — Мы его сначала отдрючим, а уж потом придумаем, чего с им делать. А ну, Абрам гребаный, сблочивай клифт, спускай портки и лезь сюда! А то яйца отрежем!..