— Вот и хорошо! — обрадовался комсомольский вождь Каскелена. — Я как раз в Алма-Ату в обком комсомола наладился. На совещание вызывают. Могу и тебя захватить.
— Спасибо.
— Значит, так, — секретарь посмотрел на часы, — ровно к двум я за тобой к проходной подъеду. Идет?
— Еще как! — улыбнулся ему Мика. Этот уйгур ему всегда нравился.
… Встреча с Валеркой была мучительной и тягостной.
Валерка рыдал в голос, умолял Мику забрать его отсюда! Все шмотки, которые ему Мика привез, отпихивал, разбрасывал, орал, что ему ничего не нужно — только бы уехать отсюда вместе с Микой… Не притронулся ни к одному яблочку, ни к кусочку колбасы. Даже хвостика от сушеной дыньки не попробовал!..
Кричал, захлебывался слезами, клялся, что будет вести себя хорошо, воровать не будет, к «косухе» никогда не притронется, учиться пойдет — только забери меня, Мишенька, родненький!.. Не оставляй меня здесь, Мишанечка!..
Мика и сам еле сдерживался. Пальцы дрожали, спичка о коробок не чиркалась. Еле прикурил. А потом уже без спичек закуривал — одну папироску от другой.
Все пытался и пытался объяснить Валерке, что нет у него никакой возможности забрать его отсюда. Некуда — сам между небом и землей…
Только про то, что теперь он не в кино работает, а совсем другим занимается, ни словечком не обмолвился.
Бормотал Валерке что-то бессвязное и беспомощное, а сам все время будто из-за стенки слышал свой собственный разговор с отцом, с Сергеем Аркадьевичем Поляковым, на рынке за складом, на ящиках из-под яблок.
Тут Валерка и понял, что Мика никогда не заберет его с собой. Сказал тихо и внятно, уже без слез и рыданий:
— Лучше бы ты меня тогда вместе с теми убил, Поляков.
Мика схватил Валерку, прижал к груди. Долго не отпускал. А потом оставил ему денег, погладил по стриженой голове с лишаями и уехал на старом райкомовском «виллисе» в Алма-Ату вместе с каскеленско-комсомольским секретарем-уйгуром…
Сутки Мика пролежал в своей каморке, в домике Лильки Хохловой. Ничего не ел. Только воду пил и курил. Два раза выходил во двор — по надобности. Возвращался в каморку, на кушетку, и снова — глаза в потолок, обшитый белыми от известки квадратными листами фанеры.
Лаврик ни о чем не спрашивал. Мика не говорил.
Лилька, добрая душа, переговаривалась с Лавриком только шепотом, мимо каморки Микиной ходила неслышно, будто мимо госпитальной палаты с тяжелораненым…
На вторые сутки Мика в третий раз вышел во двор, разделся догола, отвернул водопроводный кран, выведенный в садик для поливки яблонь, и долго фыркал под сильной струей ледяной воды.
Уже одетый, прилизанный, вошел в Лаврико-Лилькину половину. Лилька очень по-домашнему раскатывала тесто на столе, Лаврик в одних трусах, весь в наколках, лежал на высокой постели поверх покрывала, читал «Записки Пиквикского клуба».
— Пока свободою горим, — без улыбки произнес Мика, — пока сердца для чести живы, мой друг… Может, сабантуйчик какой-нибудь сообразим, а?…
Больше в Каскелен никогда не ездил.
Только раз в месяц, не по службе, а по личному, в детдоме появлялся тот самый уйгур — комсомольский секретарь, разыскивал Валерку и передавал ему туго перевязанную картонную коробку из-под американского яичного порошка. Говорил, глядя мимо Валерки:
— Гостинец тебе опять, однако. Сам знаешь от кого…
А мимо глядел, чтобы не обижать Валерку. Зачем пацану знать, что его старший и любимый кореш вовсе теперь не «Мишка-художник», а профессиональный вор-гастролер. Домушник. Скокарь. Что на него уже с полгода охота идет…
Секретарь и сам об этом проведал недавно. Попытался в алма-атинской милиции разузнать местожительство Михаила Полякова — бывшего воспитанника ихнего Каскеленского детдома для трудновоспитуемых подростков. Хотел пригласить его к себе в райком на работу с предоставлением жилплощади. Потому как для хорошей наглядной и пропагандистской агитации в дни войны Каскеленскому райкому комсомола собственный художник был нужен позарез! Он даже штатную единицу для Мишки выбил в обкоме.
А начальник уголовного розыска показал бедному районному вожаку молодежи стопку телетайпных оперативных сводок чуть ли не из всех отделов УГРО полутора десятков городов Казахской Советской Социалистической Республики, предъявил пачку заявлений потерпевших — самых уважаемых и ответственных товарищей этой республики — и сказал:
— Он не «Мишка-художник». Он — вор! И работает он в сламе… Извиняюсь, в паре с еще одним таким же «художником». Тот постарше будет.
— И где же они теперь? У вас?… — растерялся комсомольский секретарь.
— Ах, если бы! — вздохнул начальник без правой кисти руки. — Об этом можно только мечтать. Знаем «где», знаем «с кем», а брать не за что… Добро бы, кого попроще шарашили… Так нет же! По самым верхам идут «художники», мать их в душу!.. Робин Гуды хуевы… А у нас половину оперативного состава опять на фронт забрали! Работать не с кем. В отделе десять с половиной калек, комиссованных из армии по ранениям. Сыскарей настоящих всего трое. Остальные — клубная самодеятельность. Лезут, правда, из шкуры вон, а что они могут? Ни опыта, ни знаний оперативных… Только и умеют, что пулять. Да и ума маловато. Не то что у ваших «художников». А сверху, из партийных этажей, кричат нам вниз: «Вы куда смотрите? Вас Советская власть сюда зачем поставила? Мы вот у вас у всех партбилеты отберем и ноги из жопы повыдергаем! Почему не докладываете, что вчера в центре города дом директора хлебозавода обокрали?!» Ну что им ответишь?… Я смотрю, ты тоже фронтовик… Авось не заложишь. Так вот я тебе так скажу: обнесли этого директора — ну и хер с ним! Он, сукин кот, себе уже столько наворовал, что ему еще на сто лет хватит… А меня, честно говоря, вообще сомнения берут… Ну не верю я, что четырнадцатилетний… Или сколько ему уже там — пятнадцать?… Не верю я, что мальчишка может такие кренделя выкидывать! Я вот тебе дам почитать протоколы осмотров мест происшествий как они каждый раз «хату берут». Это же цирк какой-то!.. Уму же непостижимо!.. Ни одна самая натасканная собака на них не тявкнет! Это еще что за чудеса?! Больше скажу: в доме бывают с десяток минут — и нет их. Будто заранее знают — где чего лежит. Словно сами туда прятали. Чуешь? Но взять мы их все равно должны. И только на месте — чтоб с поличным. По закону. А пока у нас на них — два ни-хуя и мешок дыма. Или, выражаясь культурненько, вошь в кармане да блоха на аркане… Нету у нас на них ничего! Ни один суд дело к производству не примет…
Взяли их в Талгаре, в двадцати пяти километрах от Алма-Аты. Взяли на чердаке у одного известного старого планакеша. Не того, который план курит, а потом дуреет от этого конопляного зелья, а планакеша, который торгует планом, По-крупному. Оптом. А это страшные деньги!
Он его из Китая привозил, благо граница рядом, за Талгарским перевалом. А там у него и менты, и погранцы — все куплены. Как, впрочем, и в Талгаре, где он живет. Вся партийно-хозяйственная верхушка из его рук кушает. Очень уважаемый бабай! Аксакал…
Лаврик дней десять туда на попутках и автобусах мотался. Присматривался. А потом вернулся как-то и говорит:
— Мишань! Ты как думаешь, где бабай пенензды притырил?
— Расскажи про хату, — попросил Мика и взял в руки планшет и карандаш.
Лаврик подробненько все рассказал про хату, про бабая, про всю талгарскую обстановочку, а Мика набрасывал всякие зарисовочки. И неожиданно, сквозь слабенькую боль в висках, УВИДЕЛ, ГДЕ СПРЯТАНЫ ДЕНЬГИ! И сказал:
— На чердаке. Там за каким-то старьем ящик железный в стенку вмазан. Но там всего тысяч триста…
Отложил карандаш, взялся руками за голову, потер виски, чтобы снять ноющую боль, и зажмурился. Лаврик не удержался, спросил:
— А тебе триста косых мало?
Мика поморщился, ответил:
— Нет. Мне достаточно. Я просто хотел сказать, что где-то у этого бабая лежит гораздо больше. Триста — это только на чердаке, Лаврик! А не пошел бы он в жопу, а? Что-то меня тормозит…