Отличительное качество книги — чувство драматургически-типажной точности; как у того же Довлатова — чувство картинно-сценической яркости, а у Рубинштейна — чистота интонационно-языковых проявлений рода человеческого. Тем более что сочинение Брускина, конечно же, есть не простая последовательность пришедших на ум забавных эпизодов жизни, но вполне чувствуемая композиция, что проявляется и в сознательных анахронизмах, и в соположении коротких, почти строчных и афористических замечаний с эпизодами длинными и развернутыми. Весьма значим и впечатляющ финал. На мой вопрос, почему в книгу не попали некоторые известные мне, Брускину и многим героям самой книги другие персонажи, бывшие вовлеченными в описываемые события нашей личной и культурно-общественной жизни, в личной беседе автор достойно и справедливо ответствовал, что, конечно же, отдельные из названных лиц необыкновенны и просто замечательны, но не столь анекдотичны, вернее, притчепорождающи или притчезавязаны, чтобы стать героями данного повествования. И это правильно.

Несомненно, что в загашнике автора полно и всяких других прочих историй, способных быть выплеснутыми на страницы, скажем, преогромного тома — наблюдательность автора и легкость повествования позволяют предположить подобное. Но нет. Композиция аккуратной и выверенной книги вполне точна, не вызывает ощущения избыточности, в то же самое время являя ту самую необходимую и достаточную критическую массу, чтобы отдельные истории сложились в самодостаточный и жизнедейственный организм. Сам жанр дает право и возможность избегания открытой дидактичности и прокламативности, так сказать, идеологичности, не лишая, однако, возможности и недвусмысленно обнаруживать героев во всей их наготе анекдотичных высказываний и поступков (истории можно ведь разные припомнить, вернее, разные западают в память), особенно в части, посвященной художникам. А художники — что с них взять-то? Они и есть — художники.

Как говорил незабвенный Иосиф Виссарионович, умэна нэт дла тэба другикх писатэлэй — а вот, видите, вдруг взялся новый, другой писатель, и уже надо с ним считаться. Нужно (не в том смысле, что кто-то кого-то обязывает, а в том, что книга существует, привлекает внимание и как бы сама заставляет себя прочесть) читать и уже говорить следующим пишущим: давайте, давайте, посмотрим, что вы там такого напишете, чтобы это нас отвлекло от уже напечатанного и полюбившегося.

Где начало того конца, которым оканчивается начало,

или Преодоление преодолевающего

«Звезда», № 4 за 2002 г.

Почти все дискуссии на гуманитарные темы и почти всегда окрашиваются в апокалиптические тона. Особенно, когда сходящее со сцены поколение воспринимает исчерпание, завершение своих идеалов и воззрений как крах всего святого. (Нет? Ну, не знаю, мне так, во всяком случае, кажется, и из этого я и буду исходить.) Наши дни, когда смена культурных поколений, достигнув периодичности в 5–7 лет, резко разошлась в темпах со сменой поколений биологических, населены подобными апокалиптиками повсеместно и без перерыва. Особенно же катастрофические настроения усилились в преддверии 2-го тысячелетия, да так с тех пор и не спадают. Едва ли не над всеми литераторскими встречами витает ожидание некоего всеобщего трагического финала, наступление которого в отдельных гуманитарных областях констатируется прямо.

Как всегда, в подобного рода констатациях и прогнозах присутствует большая доля патетической спекулятивности. Однако, как некая радикальная точка зрения на современную ситуацию, специально сконструированная и экстраполяционно вынесенная за пределы реального времени, такая позиция весьма продуктивна.

Мы, несомненно, существуем в эпоху окончания четырех больших европейских социокультурных проектов. Возрожденческого — с его пафосом титанизма и образом автора-героя. Просвещенческого — с утопией высокого, всеобщего и преображающего искусства и образа автора — учителя и воспитателя. Романтического с его демиургическими амбициями и образом автора — пророка и духовидца, посредника-медиатора между небом и землей. И, наконец, проекта Авангардного с идеей перекраивания мира и автором — постоянным и непременным новатором. Доминирующий же ныне и пока не обретший себе преемника и сменщика тип постмодернистской культуры и постмодернистского автора вполне удачно эксплуатирует энергию умирания всех этих проектов посредством смешения их стилистических и поведенческих черт, объявляя свободу-мобильность манипулирования основным способом существования современного художника.

Разговоры же в среде литераторов сводятся, как правило, к обсуждению проблемы национальных языков (зоне основной творческой литературной активности), проблемы конвергенции литератур, их переводимости, публикаций и рынка (то есть, в целом, как мы говорили, ситуация переживается вполне апокалиптически, но как только начинается конкретный разбор причин, всё, как правило, упирается в неправильные тиражи, маленькие гонорары и трудности перевода). Наиболее остро это проявляется и артикулируется в судьбе и творчестве писателей-эмигрантов, которых нынче в западном мире расплодилось безмерное количество (вспомним хотя бы число нобелевских лауреатов из американских университетов). Именно они стали существенным и влиятельным элементом современной литературы, их проблемы — актуальными проблемами современной гуманитарной жизни.

Заметим, что и вообще нынешняя литература с упомянутыми проблемами переводимости, рынка и места обитания самого писателя — в принципе, совсем недавнее приобретение человеческой культуры. Древние литературы была счастливо избавлены от всего этого, предоставляя занятие словесностью либо людям обеспеченным, либо состоящим на содержании и под защитой влиятельного мецената. (Кстати, советская литература совсем еще в недавнее время прекраснейшим образом — ну, не в том смысле! — воспроизвела этот тип аристократически-просветительской культуры, когда единственным и всесильным меценатом было государство, — мы не обсуждаем здесь ни уровня эстетической продвинутости этой культуры, ни силы идеологического давления власти на нее и ее на потребителя.) Проблема же перевода если и вставала в древние времена, то только перед варварами, стремившимися вписаться во властные структуры и овладеть языком власти. Ссылка опальных писателей на край ойкумены — того же Овидия и Ли Бо — была для них трагедией удаления от центра власти и культуры и погружения в провинциальный вариант бытования все той же самой культуры, языка и литературы. Либо судьба уж и вовсе забрасывала сочинителя в края неведомые и дикие, находившиеся в состоянии безлитературности…

А ныне нам предстоит актуальность империалистического языка, вернее, империалистического типа поведения некоторых языков. Вот, в ситуациях упомянутых интернациональных встреч и конференций все изъясняются сейчас на не лучшем своем английском, дабы быть хоть как-то понятыми представителями разноязычного мира. Хотя, понятно, нашему писателю и литератору сподручнее, естественнее и содержательнее было бы излагать все это на родном русском, разработанном и доведенном до совершенства великой русской литературой XIX — начала XIX веков. (Ну, не мне вам напоминать об этом. Это так, некие атавизмы сакраментализма, да и к тому маловозможному случаю, если данное писание попадет на глаза иноземцу, читающему по-русски, но малосведущему в русских исторических и литературных достижениях и мировых заслугах.)

Так вот, продолжим. В свое время, благодаря давлению на мир огромного количества говоривших и употреблявших для межнационального общения русский язык, давлению на мир мощи Российской империи, а также ориентированных на Россию стран славянского мира и (уже во времена СССР) лево-ориентированных общественных движений, русский язык был весьма популярен и уважаем. До сих пор в небольших российских городах я встречаю искренне и беззаветно верящих, без всяких на то объективных и продуманных оснований, что именно русскому языку в скором будущем предстоит сыграть роль языка всемирного общения. Но ведь и опровергнуть их невозможно. Пусть будет всякому по его вере.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: