В третий же раз некий германский граф, а именно Карл-Радульф-Бертольд фон Катценельнбоген, вознамерившись победить греков возможно более дешевой ценой, подкинул горящие угли в корзине и запалил тот квартал Города, что не был еще занят ни той, ни другой из противоборствующих сторон. Таким образом греки были стиснуты с одного бока пожаром, а с другого – битвой. Так выгорела часть домов вдоль Золотого Рога – от храма Христа Спасителя до Друнгариона.

А ворота Великого Города и ту цепь, что перегораживала Золотой Рог, воспрещая вражеским судам вход в константинопольскую гавань, фряги сняли и послали в Палестину, гордясь победой над собратьями-христианами. И вместо того, чтобы оплакать падение Царственного Града, ликовали фряги в Палестине, а ворота и цепь отдали на сохранение рыцарям Иоаннитского ордена.

Папа же Римский поначалу хотел отлучить от Церкви грабителей за святотатственные деяния их; однако затем, смягченный множеством даров и показным раскаянием, постановил иначе и приписал разрушение Города людским порокам: возгордившись много, пал Царственный, и в том надлежит усматривать волю Провидения. Что до законности грабежей – сие будет зависеть от усмотрения святого Петра; однако прежде всего необходимо, чтобы греки повиновались фрягам и уплачивали им дань; светские сановники же да подчинятся духовенству, а духовенство – папе; и на том с разбирательством касательно разорения Города было в Риме покончено.

Итак, заняв и основательно разграбив Константинополь, латинники ощипали те из сокровищ, что по какому-то счастливому недоразумению оставались еще нетронутыми. Многие жители после того бежали и осели в соседней Никее, где впоследствии вызрела новая греческая империя и уже во времена Феодула крепко сидел там лукавый и злой Дука Ватацес.

Что до Константинополя, то позолота латинства, нанесенная на опоры ветхие, изрядно источенные червями, на диво быстро истончилась, облезла и придала всему Латинскому королевству в Греции чрезвычайно неприглядный и даже обтерханный вид.

Изрядно усугублял плачевность державы и облик ее нынешнего государя Балдуина Второго, наследника воинов Креста. От юности призван был он скитаться по дворам своих царственных собратьев, вымогая у тех деньги на содержание латинской Империи в Греции. Однако много успеха он не имел, хоть и выставлял напоказ свою трогательную беззащитность, молодость и полное отсутствие стыда. Сие блюдо, сдобренное приятно щекочущим внутренности соусом благочестия, преподносилось монархам лет десять и поначалу даже кое-где имело успех. Однако по прошествии этих лет многие государи сочли его чересчур пикантным; да и стоило оно недешево. В конце концов оплачивать всю эту изжогу взялся Людовик Французский, Святой Король.

Однако, заметим, что Феодул, прибыв в Царственный Город, менее всего тревожился о власти здешних латинников или о заботах ортодоксального исповедания под пятою Рима.

Да и сам Константинополь, казалось, мало был этим занят. Как обычно, Город судачил и сплетничал, покупал и продавал, таскал на потной спине заморские грузы, сваливая на причалы тяжелые мешки и поднимая при том тучи пыли, набивая трюмы бочками и кувшинами, тюками и сундуками; Город смолил бочки и вялил рыбу, бранился, соизмерял ткани (ибо в иных случаях вдруг выяснялось, что локти у константинопольских торговцев куда длиннее, чем у магрибинских; в других же случаях, напротив, локти греков вдруг непостижимым образом укорачивались, и это вносило смятение в степенные умы магометан). Город тряс по притонам игральными костями, задыхался в любовных объятиях на скользких шелковых покрывалах, пропитанных ядреным потом; глотал молодое вино, приготовленное с участием горьковатой, как бы опечаленной, морской воды; чрезмерно поглощал рыбу, замаринованную в уксусе и политую чесночным соусом – яство, способное испепелить любой латинский желудок, но милое желудку греческого исповедания; распевал непристойности, привычно поносил фрягов, утаивал налоги, играл на скачках – правда, теперь довольно убого, ибо после нашествия решительно вся роскошь погибла… Ну и конечно побирался, превратив нищенское ремесло в искусство – а где только есть искусство, там нет и не может быть никакого стыда.

Потратив совсем немного времени на то, чтобы уяснить для себя вышеперечисленное, Феодул нашел все это весьма здравым и охотно разделил мнение Города касательно меры и соотношения Добра и Зла в человеческой жизни – точнее, касательно расплывчатости границ между этими понятиями.

Это было хорошо.

Феодул обошел множество прекрасных домов с садами, отстроенных наново после пожаров и разорения. Любоваться роскошными зданиями Города всяк имел полную свободу, стоя посреди улицы перед глухим белым забором, до середины забрызганным высохшей грязью – воспоминанием давних дождей, что потоками стекали вниз по улице, унося нечистоты и размывая песок и глину. Любопытствуя, Феодул изо всех сил вытягивал короткую толстую шею, багровел от натуги, но разглядел немногое: плоские крыши, глухо закрытые оконца да качающиеся ветки фруктовых деревьев. Однако и того оказалось довольно, чтобы составить представление о царящем здесь изобилии.

К сожалению, созерцание относилось к области бесплодного и потому было Феодулом в конце концов оставлено за полной ненадобностью. Утолив голод черствой булкой, оставшейся из изначальных запасов, сделанных к путешествию еще в Акре, отправился Феодул искать, где ему преклонить голову, ибо справедливо рассудил, что утро вечера мудренее.

Быв в Акре братом Раймоном, не владел Феодул никаким имуществом, за исключением духовного; теперь же явственно настала для него такая пора, когда необходимо было обзавестись хоть чем-нибудь из презренных мирских благ.

Поразмыслив надо всем увиденным и унюханным в соленом константинопольском воздухе, пришел Феодул к выводу, что единственным путем обогащения остается ему здесь нищенство – бесстыдное, возведенное в ранг искусства и в то же время не гнушающееся простого воровства.

В то же время, рассуждая сам с собою насчет здешних нищих, Феодул не без оснований пришел к выводу, что они воспротивятся попыткам пришлеца утвердиться в их почтенном ремесле, и потому для начала положил для себя Феодул приступить к поиску сотоварищей.

Но тут новая препона: таковых, чтобы прониклись к нему, Феодулу, доверием и в то же время глянулись бы самому Феодулу, никак не обнаруживалось. У всех имелся какой-нибудь существенный изъян; по большей же части они попросту гнали Феодула вон.

Это было нехорошо и совсем некстати.

Миновав кварталы Венецианский, Пизанский и Генуэзский, выбрался Феодул к проливу и неколикое время созерцал неспокойную воду и играющие на ней солнечные блики; затем, повернувшись к водам спиною, обрел наконец искомое: малый и весьма бедный храм округлой формы с крытым входом над пятью ступенями. По всему было заметно, что храм этот – веры греческой. Обшарпанные колонны, кое-где изрисованные осколком кирпича, обвалившиеся ступени, сквозь которые проросла трава, и множество иных примет без слов говорили о том, что приход отнюдь не процветает – не то по произволу нынешних властей, не то по скудости благочестия обитавших поблизости греков.

На самом крыльце навалена была груда пестрого, рваного тряпья, из-под которого в беспорядке торчали клочья соломы, чьи-то чрезвычайно грязные босые ноги, беспокойно подергивающиеся во сне, одна растрепанная борода – черная, курчавая, с обильнейшей проседью, и два пушистых песьих хвоста.

Недолго раздумывая, Феодул улегся рядом на крыльцо и потихоньку подполз под одеяло, двигаясь бочком, наподобие короткого толстого червя. Один из псов высунул было морду и настороженно обнюхал чужака, но Феодул сунул ему кукиш – верное средство от кусачей собаки. Пес коснулся кукиша теплым шершавым носом, недоуменно посопел и снова пал головой на солому. Феодул к тому времени уже притек под одеяло и устроился там совершенно как свой.

Утром нищих согнал с крыльца ворчливый старенький поп. Привычно благословив их со всех четырех сторон света четырьмя отменными пинками, схизматик-грек исторг из-под тряпья стоны, проклятия и глухое песье ворчание, после чего направился к двери – отпирать и долго, нарочито шумно гремел ключом и засовами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: