Да и не было никогда у меня привычки подслушивать чужие разговоры! Кому это нужно, я по природе своей нелюбопытна, мне бы только на себя времени хватило. Серафим взял трубку, - благо телефон стоял рядом, через открытые двери я услышала, как звякнуло на параллельном аппарате, - и тут же, еще не успел Серафим пару раз повторить, называя своего телефонного абонента по имени-отчеству: "Да, я, Борис Иорданович... Слушаю, Борис Иорданович..." как уже побелел, глазки у него если не зашлись к височкам, так в прострации заморгали. А самое главное - из трубки, прижатой к уху Серафима, раздался такой визг, такая истерическая, захлебывающаяся визготня, что утерпеть и не снять в коридоре параллельную трубку мог только святой.
Нет, если бы мне все это просто рассказали, если бы я не слышала этого поросячьего визга сама, во все происходящее я бы не поверила. Я расчудесным образом знала этого самого Бориса Иордановича. Очень интеллигентный, с орлиным взором, пожилой, лет под семьдесят мужчина, который и к нам в газету заходил, чтобы печатать свои статьи, да и по телевизору я его видела неоднократно. Я в свое время так его уважала: когда еще в разгаре первой избирательной кампании все лезли к власти, он отказался от участия в выборах, потому что, дескать, на все времени у него не хватит. Он так и сказал тогда: "У меня все время отнимает журнал, которым я руковожу".
Нет, я Серафима тоже не оправдываю, они с этим Иордановнчем вроде даже немножко приятельствовали, по крайней мере, я припоминаю, перезванивались, а когда в самом начале перестройки Иордановича назначили начальником над этим самым журналом, Серафим его по телефону поздравлял. А тут истекшим летом, когда все самые передовые люди стали быстро отваливать из бывшей правящей партии, Серафим написал какую-то статью про ренегатов. Вроде бы он там не указал ни одной фамилии, потому что опять же по телефону интересующимся объяснял, что никого конкретно не имел в виду, а писал о типическом явлении в даже, дескать, не об этой загнившей верхушке партии писал, а о моральной стороне вопроса. Мол, тикают-то в первую очередь самые любимцы этой партии.
Так вот, когда наш замечательный Президент очень по-боевому эту самую партию запретил, Иорданович, который ничего на свой счет в свое время принять не захотел, тут же и прозвонил Серафиму с елейным и нежным вопросиком: "Мне, дескать, сегодня в редакции показали статейку с вашими рассуждениями, а не скажете ли вы, милый Серафим Петрович, кого именно вы имели в ней в виду?"
Начало разговора я еще застала прямым текстом, вернее, ответы Серафима, а уж потом кое о чем я догадалась или Серафим мне по моей просьбе дорассказал. Он, Серафим, когда только услышал голос Иордановича, сразу понял, что идет месть, и сразу же сам агрессивненько так подобрался. Иорданович-то начал, кого вы, мол, имели в виду, а потом и завизжал: "Я, значит, любимец партии!.." Струсил, голубчик!
Нет, это надо было слышать! Разве такие слова, как "говно" сравнительно недавно, уже во время перестройки, я впервые увидела его напечатанным и узнала его написание, обычно раньше, очень, правда, редко, если пишущие люди его и употребляли, то в некотором камуфляже, как "г...", так вот, разве это слово что-нибудь объясняет? Разве такие развеселые фразы, которые один старик по телефону 6pocает другому, как "умрешь в говне", чтонибудь объясняют? Чего здесь больше - ненависти; тайной, получившей возможность истечь злобы; безнаказанности пророчества? "Мы тебя размажем по стене". "Мы тебе теперь и продохнуть не дадим". Кстати, очень интересно, спрашиваю, как лицо сочувствующее, кто это такие "мы"? Не мои любимые демократы? Так вот, разве эти фразочки что-нибудь объясняют? Я очень пожалела, что не сообразила записать на магнитофон весь этот старческий бред. Иначе кто поверит, что семидесятилетний джентльмен мог сказать такое! А если бы эту пленочку прокрутить по какому-нибудь русскому или зарубежному радио, вот была бы потеха, вот бы концерт самодеятельности для населения? Но, к сожалению, все это слушала я одна, и должна сказать - немножко оторопела. Я ведь баба дошлая, если меня в транспорте, трамвае или в автобусе обидят, я ведь и сама сдачи дам, не поздоровится. А здесь, в этом разговоре Серафима с Иордановичем, такой был со стороны этого Иордановича напор, что, наверное, и я на месте Серафима растерялась бы. Такая была ненависть - значит, долго Иорданович в себе ее копил... Когда все еще было в каком-то равновесии, предпочитал помалкивать, таиться, про себя, храбрец и искатель истины, злобствовать... Значит, сначала лучше себя в статье не узнавать, а когда обстоятельства продвинулись, любимцем партии быть, значит, интеллигентик, не хочешь, замечталось быть страдальцем и страстотерпцем?
О, как хотелось мне прямо, по-рабочему, в эту же телефонную трубочку несколько слов Борису Иордановичу сунуть. В его случае, как я поняла, главное - это быть понаглее и позабористее. Он ведь тоже не очень переживал, справедливы его слова или несправедливы. Главное - обидно. А значит, надо было поступить так же, как и он, - сунуть. А у меня, хотя я и не какаянибудь писательница, а лексикон похлеще, еще с ПТУ кое-что сохранилось. Ах, гад! Ах, старый импотент!.. Но вот что мне показалось в этом разговоре достойным описания. Лично я, если бы этот Иорданович со мною по телефону начал такое, я бы послала его и бросила трубку. А вот Серафим, когда Иорданович, перебив его, принялся говорить всякие неприличные слова, достойные не интеллигенции, а шпаны из подворотни, только слушал. Через параллельную трубку я только слышала, как он тяжело дышал, но сам он будто наслаждался этими словами, будто впитывал их в себя, вбирал, наполнялся этой гадостью. Это что было - казнь себе или, наоборот, давая своему бывшему другу забежать в это самое г о в н о, он еще дальше заманивал его, давая возможность в этом самом добре и потоптаться? Один говорил и слышал, что его слушают, а другой только дышал и слушал. И первый иссяк и истек в своем говорении и, иссякнув и разбившись об это молчание, наконец бросил трубку. И тогда я услышала, как Серафим тоже аккуратно и бережно, как вообще делал он все, положил трубку на рычаг. И тогда я снова пошла к нему в комнату, посмотреть. Но к этому времени глазки у него уже закатились, и он не просто тяжело дышал, а хрипел, как лошадь на дороге...
* * *
Этот день, в котором произошло столько разного, и не мог закончиться для Людмилы Ивановны ничем хорошим. Снова пришлось вызывать "неотложку" для Серафима. Хрипел он страшно, и пока врачи же приехали, Людмила Ивановна газетой, как веером, подгребала к нему воздух или капала в кружку собственную, то есть принадлежащую лично ей, валерианку и самое верное лекарство от сердца - капли Вотчала. Но, несмотря на ее домашнюю терапию, приехавшая против обыкновения довольно быстро "неотложка" забрала Серафима Петровича в больницу. После того Людмила Ивановна порывалась найти телефон Бориса Иордановича и высказать ему все, что она, как подлинная демократка, думала о нем, лже-демократе. Но телефона в записной книжке Серафима Петровича не отыскалось, и она накормила остатками вчерашнего супа пса Чарли и гречневой кашей с молоком - дочь Маринку. Когда все в квартире угомонились, Людмила Ивановна легла в свою постель, накрыла голову подушкой и тут сделала то, о чем мечтала еще с утра, с собрания, нет, с того часа, когда Казбек ей объявил, что он уходит от нее к сыну Султанчику и его маме, - Людмила Ивановна всласть и во все горло завыла.