Мы видели издалека, как черный генеральский "мерседес" или "хорьх", на каких ездило тогда все большое начальство, ткнулся было в толпу, сигналя и врубив фары. Ткнулся раз, другой, толпа не расступалась. Машина как-то, шажками, двигалась, широкий бампер и радиатор надавливали на людей, но они, вместо того чтобы раступиться и дать проход, орали, стучали кулаками по кузову, плевались. Машина продолжала надавливать. А торговля не прерывалась; кто-то что-то примерял, щупал, торговался. Разглядели сквозь стекла важных мужчин, даму в шубе и шляпке - стали колотить и орать еще пуще. Мы не знали, а там ехал еще гость, начальник Шуры по ее ведомству, полковник Воротынцев, статный, как мы потом увидели, красавец, молодцеватый и лихой, родом казак, нравом и повадкой тоже. Мы с балкона не могли рассмотреть подробности, но единоборство машины и рынка было наглядно: машина ползла, а торговля не остывала - вещи переходили из рук в руки, падали, деньги сыпались на землю. В конце концов пассажиры тоже рассердились: военный шофер, открыв дверцу, орал на публику, полковник тоже, и Шура не молчала. Отец с мамой хотели бежать вниз на выручку, но что бы они сделали?.. Гости вошли к нам красные, сердитые, роняя из рук подарки. "Как вы только тут живете!" - сказал дядя Саша. Шура бросила на полковника значащий взгляд, он ответил: " Да, почти посреди Москвы такой сброд. Запишем". Дядя Саша закончил: "Разогнать не мешает эту толкучку".

И, между прочим, стали разгонять. С того дня милиция теснила Рогожку. Сначала теснили и загоняли на территорию самого рынка, за его заборы, под его постоянный купол, где были торговые ряды и торговали продуктами. Потом оттеснили куда-то совсем.

Каким-то образом до народа дошло, что винить надо наших гостей, а значит, и нас. Подъезд поглядывал косо и на маму и на отца. Однако не таков был рынок, чтобы сразу свернуться и сдаться: милиция перенесла толкучку подальше по шоссе Энтузиастов, чуть не к Перову. Но там кипел и гудел свой, Перовский, тоже знаменитый рынок. И со временем, довольно скорым, Перовский остался на своем месте, а Рогожский, яко птица феникс, восстал там же, где был, и кипел и гудел еще много лет, как прежде.

Мы с Таней Боборыкиной влюбились друг в друга сразу, еще не познакомясь, в автобусе, который вез нас в пионерский лагерь. Она с девочками сидела сзади, а я впереди. И поэтому всю дорогу вскакивал, крутился, выискивал ее среди других - поймать ее взгляд. Она тоже отвечала своими внимательными глазами. Начиная с этого автобуса, я думал только о ней, хотел увидеть. По мне она была самая красивая, самая лучшая. Коротко стриженные светлые локоны распадались вокруг лица, глаза занимали так много места, что еле оставалось носу и рту. Ноги-руки длинные, и вся фигура вытянутая, стройная, гибкая. Быстроногая к светлая, заметная девочка. Лучше всех.

Советское дитя, я рос по детским садам, во дворе, а летом, конечно, в лагере. Дома я больше всего любил оставаться один, читал, рисовал, мечтал, играл с соседским, младше меня Игорьком в солдатики. На людях был дико застенчив, особенно с женщинами, девочками, пунцово краснел, если в трамвае вдруг нравилась кондукторша. Но среди своих, с ребятами в школе, в лагере становился волен, смешлив, смел, острил и паясничал, умел копировать и передразнивать других людей. Несмотря на лагерную казенщину я любил лагерь, ребят.

В то лето нас отвезли в подмосковное Кратово. Поселили в огромных полусараях-полубараках, окрашенных, однако, в голубой цвет. Был лес, была речка, был голый земляной плац, посреди - мачта с флагом: здесь проходили линейки, сборы, костры. Был медный горн и почетная должность горниста; рыжий, мелковатый Пашка выходил утром на крыльцо, трубил: та-та-та-та-ток! Что в переводе на пионерский, конечно, означало: "Вставай, вставай, дружок, скорее на горшок!" Все срывались с коек и козлоногих раскладушек, мчались в одних трусах и тапочках наружу. С этой минуты я начинал искать Таню. Все умывались у железных умывальников, гремя их алюминиевыми сосками. Хохотали, брызгались. Где Таня?.. Где Таня?.. И возникали ее пристальные глаза, словно из воздуха. Потом зарядка. Толстуха физкультурница Надя машет перед нами пухлыми руками, пухлыми ногами, ягодицами, распирающей грудью. Я-то высматриваю Таню, наблюдаю, как она ладно и красиво, совсем не как Надя, выполняет упражнения. Дальше - линейка. Шеренги отрядов выстраиваются. Равнение на флаг! Смирно!.. Первый отряд, смирно!.. Товарищ старший пионервожатый, во втором отряде двадцать девять человек, двое отсутствуют по уважительной причине!.. Самый примерный мальчик или девочка поднимают, перебирая веревку, флаг. Общий салют: " Будь готов!" - "Всегда готов!.." Лагерь, вольно!.. Разойдись!.. Что она так смотрит на меня?

Я хочу тоже смотреть, видеть, идти за ней.

Я все время должен знать, куда она пошла, с кем, что делает.

Без нее вмиг становилось грустно, день за днем я привыкал к тому, что ее глаза глядят на меня. Иначе жизнь становилась неинтересной. Пашкин горн сзывал на обед, все мчались в столовую - здесь у меня было выбрано такое место, чтобы обязательно видеть ее. Везде я старался быть первым, отличиться, быть у нее на виду, лез вперед, если какая-то игра или костер. Пел в хоре, даже солировал, запевал: "Прощай, любимый город!.." или "Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат". Ночью в палате, перед сном, я рассказывал ребятам бесконечные приключенческие истории. За мною были война, отцовский флот и завод, бомбежки, две наши эвакуации, полные людей и событий. Оттолкнувшись от какого-либо подлинного эпизода /лазали, например, на подлодку, стоявшую в доке на ремонте/, я ту т же отпускал лодку в море, уводил ее в бой, сам ловил в перископе немецкий эсминец или транспорт с войсками, сам чудесным образом выпускал торпеды, - рассказа хватало до полуночи, а с утра ребята стаей валили за мной, рассаживались под какими-нибудь кустами и жадно слушали продолжение, обраставшее с каждой минутой все новыми и новыми эпизодами и деталями.

Я был объят подлинным вдохновением. Лагерь вообще возбуждал меня, заставлял действовать. Мы учились в уродской мужской школе, без девочек, а здесь со всех сторон мелькали лица девчонок, косы, челки, голые руки и коленки, сбитые и вымазанные зеленкой. Я всех любил, мне все нравились, и меня любили и отличали, но более всех нужна была Таня Боборыкина, с ее глазами, локонами, голенастой фигурой. Красивая, высокая, светлоголовая, в красном шелковом галстуке, который розовым отсветом снизу озарял ее лицо, ах, как она была мила мне! Она дружила с Наташей Ивановой, та на год постарше, но я быстро нашел с ней контакт: мне надо было с кем-то говорить про Таню, все про нее узнавать. После ужина, в свободный час, мы стали гулять с Наташей вдоль речки, по высокому берегу, или по кромке леса и разговаривали, разговаривали. Потом гуляли втроем, Наташа звала Таню. С Наташей мы болтали о разных прочитанных книжках, о кино. Когда появилась Таня, я умолкал намертво, не знал, как и что говорить. Она молчала тоже. Мы ходили над речкой, где квакали лягушки и плескала вечерняя рыба. Вдали догорали закаты, стояли пузырями окрашенные огнем облака. Время утекало вместе с водой, того гляди задудит Пашка на вечернюю линейку, а я дурацки молчу. Чувствую себя совсем не первым и смелым, а младшим и малым мальчишкой рядом с двумя старшими девочками. Я только взглядываю на нее сбоку и знаю, как ужасно люблю ее, как она мне нравится. Отчего нет у меня умения говорить с ними, быть интересным? Отчего не смею сказать, что чувствую? Ах, Таня Боборыкина, наши тринадцать лет! Но было счастье, мы идем рядом, она так близко, и любовь к ней, я уж знал, что любовь, распирает мне душу. Я мог бы написать ей какую-нибудь дурацкую записку, как все в ту пору писали: хочет ли она со мной дружить? Я не хотел, как все, я уже знал, что слово "дружить" сюда не подходит, дружить со школьным другом, Вовкой, с другими ребятами и девочками - это одно, но для Тани Боборыкиной это не годится: какое "дружить", когда я люблю ее больше всех на свете!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: