— Внучек, со мной из Перми на Москву ездил, а сейчас вертает обратно, — словно обрадовавшись неожиданному исходу разговора подтвердил Терентьич.
— Красно придумал, старина, — неожиданно расхохотался есаул-разбойник, — да только внучек на тебя словно ни осанкой, ни обличьем не сходен. Да и по одеже разнится. Ишь, у него чекан-то, што у самого царевича, так каменьями и играет. По всему видать боярское отродье! Да и ты ж, не во гневе буде сказано, старик, переодеванный, должно, боярин, из тех кровопивцев самых, што народ взятками да податями давят, да кровь христианскую сосут… Видать, што совесть у тебя нечиста, боярин, коли зачал палить ни за што, ни про што — здорово живешь. Гей, молодцы, вздернуть всех троих, и старичка речистого, и пащенка-внучка богоданного, да и возницу заодно! Все они переодеванные губители! Ишь, добра, народным потом добытого, прозапасли полну каптану, — присовокупил грозный есаул и махнул рукою.
С рыданьем и воплем повалился ему в ноги Терентьич.
— Батюшка, не губи! Милостивец, отпусти! Не за себя прошу. Паренька не казни, да Егорку. Ни в чем неповинны оба… Меня покарай, а их ослобони на волю, батюшка милостивец…
— То-то, милостивец!… Запел соловьем… Душа в пятки… Вздернуть всех троих! — снова повысил свой и без того зычный голос начальник.
Три дюжих станичника кинулись к старцу, набросили ему на шею веревку и подтащили к толстостволой березе.
Не помня себя ринулся к дядьке Алеша, взмахнул игрушечным чеканом и дико вскрикнул:
— Не троньте дядьку, не то…
Но в тот же миг сильная рука обезоружила мальчика. Детский чекан очутился в руках одного из разбойников; другой крепко стиснул в своих мощных руках плечи Алеши.
Напрасно рвался мальчик к Терентьичу. Могучие пальцы станичника, словно клещами, впивались в его плечи. Он видел, как его дядьку подвели под огромный сук, как закинули на сук веревку и как медленно стало подниматься на ней грузное тело старика.
— Алешенька, светик, храни тебя Господь! — успел только произнести несчастный, и в последних конвульсиях дрогнуло мертвое тело Игната.
Дикий крик пронесся по поляне и как подкошенная былинка упал на траву сомлевший князек. Он не видел продолжения ужасной расправы, не видел, как рядом с мертвым дядькой повисло на суку и тело Егора. Не видел, как, обшарив каптану, станичники с богатой добычей присоединились к костру, как один из них, по приказу озверевшего от боли в плече есаула, подошел к нему, Алеше, и занес над его головой тяжелый бердыш.
— Стой! — крикнул внезапно черноглазый молодой разбойник. — Стой, Ермила!… Ей, Никита Евсеич, отдай мне его, — обратился он к своему жестокому соседу, указывая глазами на обмершего Алешу.
— Што, сердцем стал больно жалостлив, Матюша? Ровно девка красная, засмеялся есаул. — По всякой падали кручиниться — кручины не хватит. Не по-казацки это… А еще подъесаулом назначен! Вот так подъесаул! Над всякой дохлятиной плачется, ровно баба слезливая.
— Нет! Не моги ты меня унижать, есаул, — вскакивая со своего места и вытягиваясь, как струна, во весь свой стройный рост, ответил черноглазый, — сам ведаешь, какая баба из меня вышла. Небось, николи не дрогнула рука Мещерякова… колол и рубил с плеча врагов народных. Неведома сердцу жалость была, а ныне она заговорила. И стыдного ничего тут нет… Обмер парнишка, а ты его мертвого прикончить велишь. Нешто ладно это? Нешто на то и поднялась вольница казацкая, штоб с ребятами малыми воевать?… Ну, про старичишку, ляд с им, ничего не скажу. Он в тебя палил, за то и поплатился. Око за око, зуб за зуб… Возница тож волком смотрел. Но этот малец ни в чем неповинен. Вот што: видал мою саблю турскую? Богатее и краше у самого атамана-батьки не сыщешь… Сам салтан, поди, не носил такой-то. Снял я ее у воеводы того, што изрубили мы летось с отрядом. Возьми ее у меня и носи на здоровье, а мне мальчонку за то отдай.
И быстро отцепив драгоценную саблю от пояса передал ее есаулу.
Замолк черноглазый и ярким взором вонзился в товарища, а у того зрачки так и загорелись. Турецкая сабля невиданной красоты давно пленяла его. Недолго колебался Никита Пан, — как звали раненого главаря шайки, — и ответил:
— Бери парнишку, Матвей, твой он… А за саблю турскую великое тебе, большое спасибо. Уж больно под душе она мне пришлась…
И чуть не впервые улыбнулись суровые глаза есаула, впиваясь восхищенным взором в дорогой подарок.
Черноглазый Мещеряков даже вспыхнул от удовольствия, вскочил на ноги, отошел от костра и, быстро приблизившись к лежащему на траве Алеше, бережно поднял его, взвалил на плечи и понес бесчувственного в чащу леса.
3. ГРОЗНАЯ КАЗАЦКАЯ ВОЛЬНИЦА
Широко, вольно, плавно и красиво катит красавица Волга серебристую ленту своих тихо ропчущих вод. Зеленою осокой да пышными дремучими лесами поросла, убралась на диво красавица-река. Дробно рябит шалун-ветерок нескончаемую гладь ее хрустальных течений…
Крылатые белогрудые чайки носятся молнией над водяною гладью, то низко-низко купая серые крылья в студеной волне, то вздымаясь высоко к небу, плавно реют в голубоватой дали и оглашают диким и резким криком сонную тишину прибрежных лесов.
Впрочем, не всегда мертвая тишина царствует над Волгой. Часто победным боевым кликом оглашается красавица-река… Зашуршит, зашепчет прибрежная осока. Дрогнут камыши, и целая флотилия остроносых стругов и ладей заскользит правильной шеренгой, клоня долу концами весел гибкие, покорные стебли тростника. Одна за другой скользят лодки… Гребцы, как на подбор, молодец к молодцу. Глаза ястреба, рука — долот булатный, сила у всех богатырская. Гребут дружно, песни поют, звонкие молодецкие песни, про славные набеги, про житье-бытье вольной вольницы, про самих себя.
Междоусобные войны древних князей, издевательства татар, придавивших Русь своим тяжелым игом, неправильные подати и налоги, заставляли исстрадавшихся в нужде и насилиях жителей русских городов и деревень, а иной раз и дворовых холопов, притесняемых их господами боярами, бежать на окраину, в степь. Эти беглецы собирались в вольные бродячие дружины, ютились по берегам больших рек Волги и Дона и уходили далее в привольные, южные русские степи, на рубеж. Они-то и положили начало русскому казачеству. Само слово «казак» значит вольный человек. Эти вольные люди охотно принимали в свои дружины беглых преступников, татей и воров. Многие из казацких обществ селились по рубежу, образовывая станицы, и несли службу государеву, отражая нападение ногайцев и татар, которыми кишели южные степи. Другие жили разбоем и грабежом по широкой Волге и синему Дону, да по Каме-реке. Эти последние никому не давали спуску. Грабили купцов с товарами, русских и чужеземных, плавающих на судах по широким рекам. Ни князья, ни бояре, ни даже послы иноземные не имели от них пощады. Стаей диких коршунов нападали они на корабли и караваны, грабили их, безжалостно убивали купцов и путешественников, а добычу волокли в свой казацкий «круг» [сходка, во время которой решались все дела вольной казацкой дружины] и здесь главный атаман-батька делил поровну всю награбленную добычу между своими удалыми дружинниками.
1564 год, ознаменовавшийся учреждением опричины царем Иоаном IV, увеличил такие вольные шайки до невероятных размеров.
Славный покоритель Казани и Астрахани, счастливый завоеватель Ливонских земель, грозный соперник короля польского Сигизмунда-Августа и шведского Густава-Вазы, — царь Иоан Васильевич, после смерти любимой жены своей, царицы Анастасии и сына-первенца Дмитрия [не надо смешивать первого, умершего в младенчестве, сына Иоанова Дмитрия с царевичем-отроком Дмитрием, убитым в Угличе], заподозрил в их смерти своих давнишних врагов — бояр. Былая детская ненависть к своим бывшим воспитателям и притеснителям, управлявшим государством за его малолетством, вспыхнула теперь с новой силой в царе. Все припомнил боярам злопамятный Иоан: и как потакали его дурным наклонностям бояре, и как отдаляли ближних людей от него, и как всячески проявляли над ним свою тяжелую власть. А тут еще при жизни царицы и царевича довелось жестоко заболеть царю и те же бояре, не желая присягать его преемнику, малютке Дмитрию, задумали присягнуть князю Владимиру Андреевичу Старицкому, двоюродному брату царя. Все помнил Иоан, ничего не забыл. И теперь решил жестоко отомстить всем ненавистным ему боярам. Он начал с того, что отдалил от себя Адашева и священника Сильвестра, своих прежних любимцев, советами которых пользовался долгие годы. Кто-то из новых приближенных царя успел шепнуть убитому горем государю, что Сильвестр и Адашев отравили царицу Анастасию. Это и послужило началом кровавой драмы. Иоан назначил суд над своими недавними друзьями. По приговору этого суда Сильвестр был заточен в Соловецкую обитель, Адашева же бросили в тюрьму, где несчастный скоро покончил с собою. Между тем царь переехал из столицы в Александровскую слободу и занялся там устройством опричины, той удалой дружины телохранителей, которые готовы были в огонь и в воду за своего царя. С этими-то опричниками [слово «опричник» происходит от «опричь», т.е. опричь царя (кроме царя) они никого не знали]. На содержание опричников были отданы многие города, а в самой Москве даже некоторые улицы. Все остальное составляло земщину, порученную Государственной Думе с боярами Мстиславским и Бельским во главе, по большей части худородными дворянами и детьми служилых людей, во главе которых стоял сделавшийся главным и ближайшим советником царя Малюта Скуратов-Бельский, Иоан выводил крамолу из среды боярской. Достаточно было кому-либо из опричников оговорить боярина, будь это даже самый прославленный в боях воевода-герой, его ожидали лютые муки в застенке палача Малюты и неизбежная казнь. Кровь полилась рекою по Руси православной. Стон стоном повис над Московской землей.