Дмитрий Лексаныч сидел за столом, откинув за спину рукава широкой ферязи, перед оловянным жбаном с кислым квасом и думал. Да, конечно, ехать надобно, и Василия Румянца знает он хорошо. Почитай, в друзьях были в те-то поры! А только не скажет ему Василий: «Что же ты, друг, каку пакость предлагашь мне теперь? Не тебе бы ето баять, не мне бы слушать! »
Дмитрий Алексаныч был человеком практичного, трезвого складу. Твердо помня о своем княжеском происхождении, не кичился излиха и не считал зазорным писаться боярином великого князя Московского. Перед глазами было возвышение Федора Андреича Кошки, с которым не брезговали породниться тверские князья. Женитьбу сына на дочери (и на поместьях!) Микулы Васильевича Вельяминова считал честью для себя и большою удачей для сына, в отличие от самого Ивана, по-прежнему ненавидевшего покойного тестя своего, коему был обязан и богатством, да и значением в среде московской боярской господы.
Сын часто ставил его в тупик, и этой упорной неприязнью к покойному, как-никак благодетелю своему, и сатанинскою гордыней, вскипавшей порою в самый неподходящий миг… Гордыни сына Дмитрий особенно боялся, предчувствуя, что именно тут таится для Ивана роковая западня, могущая погубить и его, и весь род Всеволожей. Порою думалось, что Иван пошел в деда, Александра. Всеволожи только недавно схоронили отца, маститого старца, прожившего пеструю, из взлетов и падений, жизнь, пока наконец не удалось ему, воспользовавшись слабостью Ивана Иваныча к титулованным выходцам из соседних княжеств, укрепиться на Москве, получивши землю и села под Переяславлем и в Дмитровском стану. Но хотя и обменял Александр Глебович голодное княжеское достоинство на сытое московское боярство, спеси не убавил, доводя местнические споры свои порою едва не до судного поля. Токмо к старости, к восьмому десятку лет, потишел старый князь, передавший, однако, свой норов через отца внуку.
Дмитрий Алексаныч тоже был нравен. С Акинфичами схлестнулся едва не до резни. И теперь, размышляя о деле, в первый након воспомнил именно Акинфичей. Откажись он, Всеволож, от поручения Кошки, ведь Федька Свибл сразу же и место его переймет! Да еще те же Акинфичи будут тыкать потом в нос: струсил, мол, князек государевой службы!
Раздумья отца прервал Иван Дмитрич, который после женитьбы на Микулиной дочери и терем Микулин забрал, и сам переселился туда, но часто и запросто навещал родителя. Смело взошел в палату, отстранив холопа-придверника, прошел алыми востроносыми сапогами по пушистому шемаханскому ковру, развеивая полы небрежно наброшенного на плечи летника.
— Што тамо, отец? Почто кручинен? Какая тоска одолела?
— Грамоту Федор Андреич Кошка прислал. Тайную.
— Тайную?
— Да. Чти!
Прочтя, сын прихмурил соболиные брови, пожал плечами. Отдавая пергамен отцу, вымолвил:
— Я бы, по чести, в ето дело не влезал! Суздальские князья не чета московитам, природные! Холопских кровей в ихнем роду не было. А коли какая оплошка — тебя и подставят как главного баламута, да и сошлют куда на Можай альбо Верею, тамошнему удельному служить…
— От князевой службы, сын, не отрекаются! — хмуро возразил отец, скрывая от Ивана, что и сам озабочен тем же — не попасть бы в какую постыдную славу.
— Ты на Куликовом поле стоял! На полчище! — запальчиво отверг сын.
— А тут предателем… Уговорить, вишь, господину своему изменить! Помысли, княжая ли то служба? Кошке Андреичу хорошо баять: мы, мол, все за един, да отбрехиваться-то придет тебе одному! Али и поезди, и поговори… Так, мол, и так… Всяко мочно и поговорить-то! Мочно так, что сами в ноги падут, а мочно и так, что за оружие возьмутся.
— Не дело баешь, сын! Князь стоит боярами, бояре — князем!
— Был бы князь! А то — мальчишка, молоко на губах… Покойный Алексий выдумал такую печаль, ребенка скоро будем сажать на престол!
— Все одно не дело! Бывало, при лестничном праве все и ездили из города в город, дак и жили данями, а не землей! Мне-ста бежать отсель некуда. У меня села, а у тебя того боле, почитай, все вельяминовское, микулинское добро тебе одному перешло! Каки они ни природны, суздальски князи, а поддались московитам и раз, и другой, и третий… Татар наводили напутем… Вона, Кирдяпа с Семеном Москву Тохтамышу, почитай, на блюде поднесли, а что толку? Удоволил их Тохтамыш? Великое княжение дал? Того же Кирдяпу в железах держал, в нятьи, вот те и вся ханская милость! А за московским государем служба не пропадет. На того же Кошку поглянь: терем в Кремнике, с тверскими князьями, слышь, роднится, кажен год новые селы купляет! В почете у двух князей!
— Хорош почет — в Орде сидеть всю жисть, овечий навоз нюхать! Кажному хану причинное место лизать! Мне такого почета даром не нать!
— А ты бы хотел на печи лежа калачи жрать! — взъярился наконец отец. — Кто тебе вельяминовски поместья сосватал вместе с молодою женой?! Был ты щенок и осталси щенком! Почто ничевуху баешь-то!
Сын — муж, на третий десяток пошло, плетью не поучишь, — стоял, надменно глядя мимо отцова лица, подрагивал плечами, пальцами перебирал концы шелкового пояса.
— Дак што мне велишь теперича — в Суздаль бежать? — кричал отец. — Переобуться из сапогов в лапти? Али прямиком в Орду? Тохтамышевым коням хвосты чистить? А того не помыслил глупой своей головой, что и у тебя тогда все селы ти под князя великого отберут! Не стоило тогда и на Дону на борони стоять! Дед-от твой наездилси! Поседел в бегах-то! Кабы не приняли московиты, доселе по мелким городам с дружиной в лохмотьях горе мыкал!
— Как хошь, отец! Я свое слово сказал! Нас и так Акинфичи в Думе теснят…
Вышел сын, и уже в захлопнувшуюся за ним дверь вымолвил Дмитрий Всеволож с яростною обидой:
— Щенок!
Холопские крови! Какие? Его Вельяминовы-то! Да ты дорости до носа-то покойному тестю своему! Микула на борони не отступил, предпочел главу свою положить ради чести… Ето ли холопство, скажешь?
К Микуле у старшего Всеволожа было отношение сложное. Дмитрий Саныч всегда считал, что Микула на Куликовом поле погиб зря. Должно было в порядке отступить и сохранить людей для последующего натиска. Сам он так и сделал. Отвел остатки своей дружины и отбивался, стоя на полчище, пока далекие звуки труб не возвестили ему, что началась атака засадного полка. Так вот оправдать гибель Микулы довелось Дмитрию Всеволожу едва ли не впервой.
Вечером Иван Всеволож все же повинился отцу.
— Прости, батя, — сказал, нарочито приехавши ужинать. — Погорячился я…
— То-то… — пробормотал отец. (Повинился, стервец, а все же пакостну стрелу оставил в душе. Не та служба была, ох не та!)
Та ли, не та, а собрался Дмитрий Лексаныч в путь не стряпая.
По осенней поре ко крыльцу подали крепкий возок, обитый снаружи кожею, а изнутри волчьим мехом, с оконцами, затянутыми желтоватым бычьим пузырем. Впрочем, оконца велел отворить боярин ради ядрено-свежего осеннего духа, вянущих трав, перепаханных полей, ароматов хвои и грибной сырости, с измлада тревожно-милых сердцу. Натянув с помощью слуги дорожный вотол, ввалился в возок. Кони, запряженные попарно, гусем, восемь хороших степных жеребцов, дружно взяли с места. Несколько человек дружины тоже взяли рысью.
В низинах, полных воды, где земля со свистом и чавканьем расступалась под расписными колесами и грязь немилосердно летела по сторонам, боярин ворчливо приказывал закрывать окошки, но едва выезжали на угор, отворял снова. Дышал полною грудью. Думал.
Ополдён устроили дневку. Поснедали, покормили коней. Боярин и поснедал в возке. Запил холодную рыбу и хлеб крепким квасом. Вышел справить малую нужду. Влезая в возок, повелел:
— Гони!
Спокойной езды, как три столетья спустя, когда скороходы пешком бегут за санями боярина, а долгая вереница коней тянется едва ли не шагом, тогда не любили. Предпочитали бешеную конскую гоньбу, при которой от Москвы до Нижнего на сменных лошадях доезжали в два дня, а верхоконный, меняя коней на подставах, доскакивал и того быстрее — в одни сутки. Через Оку боярин переправился у Коломны, по еще не снятому наплавному мосту, и далее скакали без задержек, не останавливая ни в Переяславле-Рязанском, ни в иных градах, только меняли на ямских подставах коней, и уже в утро третьего дня подъезжали к Нижнему.