Франсиско Аяла
Послание
По правде говоря, с каждым разом я все меньше понимаю людей. Взять Севериано, моего двоюродного братца: восемь долгих лет мы с ним не виделись – целых восемь лет! Приезжаю к нему, и в единственный вечер, что в кои веки мы могли побыть вдвоем, чем, вы думаете, этот болван занимается? Принимается рассказывать мне историю с посланием, историю без начала и конца, которая должна была б нагнать на меня сон, но в конце концов напрочь его лишила. Эти деревенщины заполняют чем попало пустоту своего рутинного существования и устраивают из любого пустяка целое событие безо всякого чувства меры. Приезд двоюродного брата, с которым он рос и в чьей жизни и приключениях столько мог почерпнуть поучительного, похоже, был в его глазах ничем по сравнению с той невероятной чепухой, что в течение месяцев и лет занимала весь поселок, и в первую очередь самого Севериано. Тут я понял, что между нами не осталось ничего общего: братец мой окончательно увяз в этом болоте, приспособился, смирился. Кто бы сказал это лет двадцать или двадцать пять назад, когда Севериано был еще Севериано и не попался так прочно в сети своей лавки сельскохозяйственной техники, где и окончит дни – aurea mediocritas! [1] – старея подле двух сестер (вот он, его удел: серебро старости и золото посредственности), – он, мечтавший о далеких, славных путешествиях, о торговле с размахом!… Ну, торговлей-то он занялся, хотя и ни с каким не размахом; но что касается путешествий!… Нет, не пришлось Севериано беспокоить себя этим – дела всегда сами находили его здесь, в магазине, в ловушке, не доставляя ему лишних забот. Путешествия зато достались на мою долю. Да и то сказать: тоже мне занятьице – коммивояжер.
– Кому сказать, старина, – заявил он мне в тот вечер, – кому сказать, что ты столько разъезжаешь, но за восемь лет не выбрался ни разу провести с нами несколько денечков. А теперь вот приезжаешь сегодня и назавтра хочешь уехать.
Тоже мне нашел причину: я много разъезжаю!
– Вот именно потому, – ответил я, – как раз тебе-то и надо было выбраться… Приехать ко мне в Мадрид или в Барселону… Смыл бы с себя плесень этой унылой деревни, доставил бы мне удовольствие показать тебе…
– Да знал бы ты, – прервал он меня, – сколько раз это приходило мне в голову. Бывало, представлю: «Напишу-ка я письмо старине Роке, или пошлю телеграмму – так, мол, и так, выезжаю, – или даже заявлюсь-ка без предупреждения…» И не раз подумывал, да только как, разве я выберусь? Пойми, Рокете, – он всегда награждал меня этим нелепым уменьшительным именем, которое так раздражало меня в детстве, – пойми сам: я не могу забросить дело. – Тут он сделал многозначительную паузу. – А мои сестры… что говорить, ты и сам их знаешь. Агеда… – («Как постарела, как сдала Агеда, – подумал я, услышав ее имя, – и эта зеленоватая желтизна даже в белках глаз, ее глаз, когда-то таких лучистых, сиявших как лампочки; а голова… какого дьявола она мажет волосы маслом при ее-то седине? Каково – лоснящиеся седины?!»), – Агеда, – продолжал он, – с ее постоянными недомоганиями и брюзжанием по любому поводу, иной раз сама себя не выносит. А что до Хуаниты… – («Вот еще уродливое имечко – Хуанита! Ну и ну!»). – Эта вечно мечется между своими постными романами да постами; что и говорить, ты сам видел, с годами она ударилась в благочестие.
«Ну, лет-то ей не так уж и много, – прикинул я. – Хуанита была лишь на год и семь месяцев старше меня. Конечно, для женщин время бежит по-иному и бьет их больнее… И все же…» Между тем Севериано продолжал объяснять мне, почему он не мог оставить торговлю на своих служащих. Разумеется, народ они надежный и с обычной работой справляются неплохо. Но всегда бывают сотни неожиданностей: специальные заказы, счета, справки да советы, разъездные торговые агенты (да-да, разъездные, как я, старина Роке; те самые ненавистные наглые типы, которые таким, как он, доставляют дельце прямо на дом). И знай себе перечислял трудности, осложнения, помехи.
– Поверишь, – жаловался он, – стоит мне простудиться и остаться дома, как они начинают ежечасно меня беспокоить: вопрос за вопросом, то одно, то другое, пока я не встаю – терпением-то я тоже не отличаюсь… А иначе с каким удовольствием я бы проветрился!
Проветрился, говорил он, а я подумал: «У него почти вся голова белая, он весь седой и морщинистый, гораздо больше меня, а ведь я старше на полтора года»; а он тянул свое: «…проветриться, поглядеть наконец на мир».
Путешествовать, узнать мир – старая песня. Никогда ты уже его не узнаешь; помрешь в этой дыре, несчастный, здесь, в этой самой постели, где я сейчас валяюсь. Хорошую же услугу оказал тебе дядя Руперто, приняв в свою лавку по продаже мотыг да кирок, чтобы ты вкалывал как осел, пока он жив, а потом унаследовал его дельце, пожизненно привязанный к этой кормушке! Деньги, еще деньги, больше денег, только вот… аuгеа mediocritas! [2] Нечего сказать, облагодетельствовал дядя любимого племянничка – избави бог! – пускай все ему достается! Конечно, моя суматошная жизнь далеко не столь великолепна, как, вероятно, этот себе представляет. Double!' Нет, не все золото, что блестит, и то, что некогда казалось заманчивым, с годами приелось до отвращения. Путешествия! Узнать мир! У меня, бедняги, уже кости болят от вечной вагонной тряски, а вокзальные буфеты вконец угробили мой желудок. Годы и годы гонки без отдыха, без передышки, и тот, кто завидует мне, ни черта не понимает… Знал бы ты, Северианильо… Но уж нет! Я плакаться не буду, не думай, что я начну плакаться; ты бы сразу решил: закидываю удочку, хочу у тебя чего-нибудь попросить. Нет уж, обойдусь без твоих денег! А потом – с какой стати мне плакаться? У каждого своя судьба, я по крайней мере не такая неотесанная дубина, как ты, много поездил, повидал.
– Жаль, – ответил я ему, – мы бы хорошо повеселились вдвоем; я бы показал тебе мадридские или барселонские кабаре. Или даже парижские… Почему бы и нет?
– Как? – подпрыгнул он, услышав меня. – Ты, стало быть, и за границу ездишь?
Мы переговаривались, лежа в постелях (он уступил мне свою, а сам растянулся на раскладушке в другом конце комнаты); но хотя мы уже погасили свет и болтали в потемках, я словно бы различил по голосу изумление и восхищение, написанные на его лице… Ну не смешно ли? Я даже развеселился. А ведь я не говорил ничего подобного, рассуждал предположительно, и сам не знаю, как у меня выскочило насчет Парижа. Ну не чепуха ли? Он остолбенел, а я, понятно, теперь-то уж не собирался его разочаровывать. Получилось забавно, а потом – ну что в этом страшного? И я пошел плести дальше.
– А то как же, – сказал я. – Годы-то бегут длявсех одинаково. Последний раз, когда мы виделись, в твоей лавке и в помине не было техники, одни железки, а теперь у тебя весь склад завален автомолотилками. Вот и мне пришлось расширять дело, ну и, естественно, выезжать за границу.
– Черт подери, Рокете, как же ты мне ничего не сказал?! Подумать только, что старина Роке ездит по заграницам!…
Он, простак, был и впрямь здорово ошарашен и все чертыхался. У него это в голове не укладывалось.
– Слушай, а скажи мне вот что: как же ты объясняешься там, в тех краях?
– Ну, это не так уж и сложно. Сколько народу выезжает за границу, и никто до сих пор не потерялся.
– Но ты ж не знал языков, как я помню.
– Все мы рождаемся, не зная языков, кроме своего, да и тому приходится учиться.
– Скажешь, ты выучился языкам?
– А что тут такого? Здесь главное браться за дело, как только придет в том нужда. Гляди: итальянский, например, ты поймешь почитай безо всякой учебы; он точь-в-точь как испанский, только окончания на-ини. Заканчиваешь слова на -ини, и ты, считай, уже говоришь по-итальянски. Да это и не язык даже, а так – манерный испанский. Вот английский и немецкий – там да, слова другого порядка. Над ними уже приходится попотеть…