Мысли княжны Марии Андреевны между тем самым естественным образом перешли с ужасов войны на военных и, в частности, на некоего молодого человека, который в это самое время приближался к усадьбе на гнедой гусарской кобыле, устало и несколько обиженно глядя в спину своему кузену, увлеченно беседовавшему с его недругом поручиком Синцовым.
Княжна не испытывала к молодому Огинскому той пылкой любви, которую чувствовал или думал, что чувствует, он. Она была увлечена, спору нет; но ей казалось, что настоящая любовь – такая, как бывает в романах, – имеет мало общего с теми чувствами, которые она питала в отношении молодого польского дворянина. Ей было с ним весело, легко и интересно, она любила танцевать с ним и расспрашивать его о том, что это за Польша такая и как живут в ней люди. Он был католик, а приходской священник отец Евлампий не жаловал католиков, говоря, что все они – слуги дьявола. Старый князь, впрочем, имел по сему поводу свое персональное мнение, как всегда, отличное от общепринятого. Он называл отца Евлампия старым дурнем, после чего обыкновенно крестился и просил прощения у господа с таким видом, будто говорил: прости, господи, но мы-то с тобой хорошо понимаем, что я имел в виду!
Он подробно разъяснил княжне разницу между православным и католическим вероисповеданием, поминутно глубоко забираясь то в древнюю историю, то в откровенную ересь. Княжне все это было смешно: она понимала то, что говорил ей князь, но не понимала, зачем. Вообразить себя женой и, тем паче, матерью она не умела, и сложности, которые могли возникнуть при венчании ее с молодым Огинским, были ей чужды и неинтересны.
Однако она часто вспоминала поляка и восхищалась решительностью, с которой тот встал под знамена русской армии при первом известии о нападении французов. Мария Андреевна знала, что молодой Огинский получил назначение юнкером в армейский гусарский полк, но более ей ничего не было известно. Сидя у окна в гостиной и глядя на густые кроны запущенного, ставшего более похожим на лес регулярного парка, княжна с печалью думала о том, что блестящий и милый ее сердцу молодой польский дворянин, может быть, уже убит французской пулей или картечью. “Пулей или картечью”, – прошептала она вслух со значительным выражением, прислушиваясь к этим словам, которые, по правде, очень мало были ей понятны.
За окном меж тем сгустились сумерки, небо из голубого сделалось синим, а сочная зелень деревьев потемнела до черноты. В гостиную вошел Архипыч со свечой и, шаркая подошвами, пошел вдоль стен, зажигая канделябры. Очнувшись от раздумий, Мария Андреевна спросила о самочувствии князя и получила ответ, что его сиятельство почивают.
Она встала, зябко ежась, хотя в доме было тепло, и собиралась пойти в библиотеку за книгой, чтобы хоть чем-нибудь занять одинокий и тоскливый вечер, как вдруг внизу, на подъездной аллее, забили копытами лошади, загремело железо и раздались голоса, говорившие, к великому облегчению встревоженной княжны, по-русски. Кликнув Архипыча со свечой, она стремглав бросилась по лестнице вниз, навстречу приехавшим гостям.
К дому подъехали уже в почти полной темноте. Летние сумерки обманчивы: кажется, что им конца нет, ан, глядишь, а на дворе уже такая темень, что собственной руки не рассмотреть. В полумраке проплыли мимо призрачно белеющие каменные столбы парковой ограды с цветочными вазами на верхушках. Кованые узорчатые створки ворот стояли настежь и вид имели покинутый и сиротливый. Поперек главной аллеи торчала почему-то брошенная крестьянская телега – пустая, даже без сена на дне. Эти признаки запустения и покинутости, эти следы поспешного исхода были всеми ожидаемы и всем понятны, но у корнета Огинского болезненно сжалось сердце, когда он увидел впереди, в конце аллеи, темную громаду неосвещенного дома. Смешно было бы ожидать, что дом, как в былые времена, встретит его сиянием огней, суетой услужливой дворни и радушными улыбками хозяев; и, однако, Огинский был так же поражен этими темнотой и безлюдьем, как если бы, придя к приятелю, с которым только вчера виделся на балу, застал бы за столом в кабинете его высохший скелет.
Аллея сделала последний перед кругом почета поворот, и взорам гусар представилось одиноко горящее окно во втором этаже дворца, где, как знал Огинский, помещалась малая гостиная.
– Э, братцы, – воскликнул кто-то, – а хозяева-то дома!
– Может, хозяева, а может, и постояльцы, – откликнулся другой голос. – Гляди, как бы не сам Бонапарт!
– Ти-х-ха! – властно скомандовал Синцов. – Языки за зубы, пистолеты проверить! Спешиться! Корнет! Эй, Огинский! Ты тут вроде своего, проверь-ка, что к чему.
Корнет с охотой оставил опостылевшее за день седло и, положив ладонь на рукоять пистолета, что торчал у него за поясом, двинулся, разминая затекшие ноги, к парадному крыльцу. Позади него, гремя шпорами и цепляясь саблями за седла, спешивались гусары. Проходя мимо кузена, который все еще сидел в седле, тускло поблескивая кирасой, корнет рассеянно улыбнулся ему, но его улыбка осталась незамеченной из-за темноты; к тому же, кузен в ней не нуждался.
Не дойдя двух шагов до крыльца, корнет остановился. Ему все чудилось, что старый князь и княжна Мария Андреевна до сих пор здесь. Он понимал, что это только глупые мечты, но ничего не мог с собой поделать. На крыльце никого не было, и корнет вдруг смутился: как же он войдет в дом Вязмитиновых без доклада? Старый князь был к нему добр, но он не жалует невеж и выскочек, без церемоний входящих повсюду, как к себе домой.
Никого нет, напомнил он себе. Нет князя Александра Николаевича, нет Марии Андреевны – никого, никого… А свет во втором этаже зажег, наверное, старик Архипыч или еще кто-то из прислуги, оставленных присматривать за домом в отсутствие хозяев. Да только что толку от такого присмотра? Французские уланы – это не деревенские мальчишки, их со двора хворостиной не прогонишь…
Парадная дверь вдруг распахнулась, звякнув стеклами, и на крыльце появился, нетвердо ступая на трясущихся не то от старости, не то от страха ногах, старик Архипыч. В левой руке он сжимал зажженный канделябр, а в правой – огромную, окованную черной медью, тяжелую и нелепую старинную аркебузу, явно схваченную со стенки впопыхах и потому лишь, что первой подвернулась под руку.
При виде этой комической фигуры и более всего при виде аркебузы спешившиеся гусары, несмотря на усталость и горечь недавнего поражения, разразились гоготом и забористыми шутками. Эта хриплая какофония разом смолкла, когда на крыльце рядом со старым камердинером вдруг возникла еще одна фигура в простом сером платье и наброшенной на тонкие плечи шалью. Четыре десятка обросших волосами ртов глупо разинулись при виде этого явления, коему вовсе нечего было делать в этом пустом доме, в нескольких часах езды галопом от неприятельского фронта.
Молодой Огинский не сразу понял, кого он видит пред собою, а когда, наконец, сообразил, то, не сумев сдержать порыва, пал перед крыльцом на одно колено и низко склонил обнаженную голову, взяв свой пыльный, простреленный пулей кивер на сгиб руки. Мария Андреевна с испугом посмотрела на него, тоже ничего не понимая и с большим трудом сдерживая испуганный крик. Но тут корнет поднял голову, и в ту же секунду княжна узнала его.
– Как, – воскликнула она, – неужто вы?! А я только нынче о вас думала!
Спохватившись, что сказала лишнее, она испуганно зажала рот ладонью.
В это время позади раздался смех Синцова и его охрипший голос, который произнес:
– Браво, корнет! Не зря я говорил, что у князя очаровательная дочка! Право, Огинский, ты не так глуп, как кажешься!
Услышав этот возглас, корнет вскочил и резко обернулся, безотчетным движением схватившись за эфес сабли. Он не вполне понимал, что намерен делать, но тон поручика и сами его слова звучали прямым оскорблением.
– Если кто и глуп здесь, – процедил он, совладав с собой, – так это вы, поручик, коли позволяете себе подобные замечания в присутствии княжны. Когда человек получил воспитание подле конюшни – это не беда. Беда, когда он не умеет этого скрыть.