— Так точно. Окончил университет в тысяча девятьсот втором году.
— А в тысяча девятьсот четвертом, но не Университет, а выдержал государственный экзамен при Демидовском лицее, — сообщил Никонов.
— Разумеется. Там, кажется, было правило: ничего не делать.
— Правила не было, но я ничего не делал и горжусь этим.
— Кто не трудятся, тот не ест.
— Может быть, поэтому я и жил студентом впроголодь, рублей на двадцать пять в месяц. Но знамя неучащейся молодежи всегда держал высоко… Меня из двух гимназий выгнали.
— Господи! За что?
— За лень и за дерзости.
— Узнаю вас, Григорий Иванович, — сказала ласково Муся.
— Мерси. Затем выгнали меня и из Петербургского университета, но это уже за политические беспорядки.
— Так вам и надо. Очень хорошо сделали, что вас выгнали, — пропела Сонечка. У нее с Никоновым была на словах кровная вражда.
— Господа, автобиографии рекомендую отложить на другое время, как они ни интересны, — сказал Фомин. — Лучше полюбуйтесь тем, что видите.
— В этом великолепии есть и некоторое безвкусие, — сказал Березин.
Муся смотрела на огромный зал, с любопытством представляя себе картину придворного бала. «И все это так и прошло мимо меня… Вивиан представлялся королю, но это не то… Где у королей нет настоящей власти, там двор тот же театр или маскарад. Этого больше нигде не будет»…
Муся чуть ли не с первых дней революции стала сожалеть о монархии, о дворе, и с вызывающим видом говорила это друзьям. Фомин с ней соглашался, не то шутливо, не то серьезно. Горенский сердился, — особенно вначале. Никонов был по правилу республиканцем среди монархистов и монархистом среди республиканцев. «Наш милейший парадоксалист Григорий Иванович», — снисходительно говорил о нем Кременецкий.
— Если бы вы пришли ко мне в гости в первые дни после переворота, — сказал Фомин, — я прежде всего показал бы вам царские покои, в которых похозяйничала в октябре краса и гордость революции. Теперь многое там приведено в порядок. Надо было это видеть тогда! Все было разбито, пол был усеян стеклом, хрусталем, фарфором, окна выбиты, шкафы взломаны, картины загажены, бумаги разорваны, — быть может, документы огромной ценности. Я поднял рукоятку шпаги, из нее они выковыряли бриллианты! В комнатах Николая I от сквозного ветра носился тучами пух: краса и гордость, видите ли, сочла нужным сорвать материю с подушек, им на онучи пригодится… Господи, что они там выделывали! Я сам видел икону с выколотыми глазами…
Все замолчали.
— Да, очень еще много злобы в людях, — с мягким вздохом произнес Березин. Князь холодно на него посмотрел.
— Мерзавцы! — сказал он. — Несчастная родина наша… Я не отрицаю и нашей доли вины, — продолжал Горенский, обращаясь преимущественно к Глаше, которая слушала его с восторженным вниманием. — Народная дикость — исторический грех России, в котором мы повинны меньше, чем другие, однако повинны и мы, я этого не отрицаю.
— Виноват, я никакой вины за собой не чувствую, — ответил Никонов. — Я дворца не громил и никого не призывал громить.
— Ах, ради Бога, перестаньте! — морщась от его иронического тона, сказал князь. — И я, как вы догадываетесь, не призывал, а вы думаете, мне легко?.. Особенно здесь, где видишь перед собой былое великолепие России. Как никак, в этом заколдованном замке прошло два столетия нашей истории.
— Это кинематографический эффект: дворец до вас, дворец после вас… Я говорю о нашей интеллигенции, вот символ ее кратковременного владычества.
— Тогда позвольте вас спросить, — начал, бледнея, Горенский. Но Муся тотчас прервала разговор, принявший неприятный характер.
— А вы знаете, друзья мои, — сказала она, — в сущности то, что мы делаем, очень неделикатно. Зашли в чужой дом и бесцеремонно глазеем, как жили хозяева… Сонечка, что вы делаете? Вы с ума сошли!
Сонечка вдруг повернула выключатель. Все потонуло в темноте. Глафира Генриховна испуганно вскрикнула и схватила за руку князя. Фомин зажег снова свет и погрозил Сонечке пальцем.
— Вот я сестрице скажу.
— Почему чужой дом? — возразил Мусе Никонов. Он возражал всем по привычке и немедленно забывал то, что говорил четверть часа тому назад. — Почему чужой дом? Все это принадлежало и принадлежит русскому народу.
Князь махнул рукой. Фомин засмеялся.
— Разумеется… «Пролетарии всех стран, соединяйтесь», — саркастически сказал он.
Фомин повел их боковыми ходами и коридорами, все время гася и зажигая свет. Открывались таинственные лесенки, полускрытые в стенах двери. Муся все время представляла себе дам в пышных туалетах из «Пиковой дамы», мужчин в великолепных мундирах.
— Это все растреллиевских времен? — спросила она. Фомин улыбнулся.
— Нет, увы! от Растрелли осталось после пожара немного, — ответил он. — Это теперь их царство… Днем здесь хозяйничают они. Тут разные канцелярии.
Он остановился возле одной из дверей и, тихо засмеявшись, показал на висевший лист бумаги. На нем очень большими красивыми буквами, старательно выведенными писарскою рукою, было написано: Предизиум. Дальше следовало что-то еще, с новой строки, буквами поменьше.
— Этот предизиум я надеюсь как-нибудь заполучить в свою коллекцию. Для нашего будущего Carnavalet[13].
— Так у них все… Какой-то сплошной предизиум! — сказал князь. — Но чего нам будет стоить этот опытов живом теле страны!
— Господа, ради Бога! Мы изнемогаем.
— Полцарства за стул.
— Сейчас, сейчас, теперь уже два шага.
В комнате Фомина все было в образцовом порядке. За ширмами стояла постель. На столе были аккуратно разложены книги, портфели, папки. Уютно горела под абажуром маленькая лампа на столе.
— Ах, как у вас хорошо!
— Первая жилая комната.
— Душой отдыхаешь после этих зал, от которых отлетела жизнь, — подтвердил Березин.
— Ужасно мило, не уйду от вас! — воскликнула Сонечка, падая в мягкое кресло. — Нет, просто прелесть. Кто это, Платон Михайлович? — спросила она, показывая на стоявший на столе портрет старой дамы.
— Это моя покойная мать.
— Красивая какая… Как ее звали?
— Анастасия Михайловна.
— А девичья фамилия?
— Она была рожденная Иванчук. Ее прадед был известным сановником, сподвижником Александра Первого… Господа, вы меня извините, я скроюсь за ширмы и приведу себя в надлежащий вид.
— То есть, что это значит? Смокинг, что ли, напялите или фрак?
— Напялю, как вы изволите выражаться, князь, самый старый довоенный пиджачишко.
— А ведь, правда, на танцульку надо одеться возможно демократичнее.
— Ну да, я демократически и оделась, — сказала Муся, — взяла у мамы старую каракулевую кофту.
— Я тоже, разумеется… Я в блузке и в шерстяных чулках! — стыдливо смеясь, пояснила князю Глафира Генриховна. «Какой ужас: она — и шерстяные чулки!» — с раздражением подумала Муся.
Горенский за письменным столом начертил на клочке бумаги план западного фронта. Он доказывал Никонову и Березину, что союзные армии находятся в западне.
— Очень боюсь, что к лету англичане будут сброшены в море, — горячо говорил князь, тыча карандашом в бумажку. — Здесь у них смычка, и удар Людендорфа, бесспорно, будет направлен в этот узел, скорее всего с диверсией у Реймса…
— Ничто. Нивелль подведет какую-нибудь контрмину. Я его знаю!
— Какой Нивелль? Нивелль давно уволен!
— Что вы говорите? Ну, так другой гениальный генерал, — согласился Никонов. — Не наша с вами печаль, а вот мне бы хозяйке за квартиру заплатить, а то пристает мелкобуржуазная пиявка.
— Ну, господа, теперь я сознаюсь вам в крайней бестактности, — сказал, выходя из-за ширм, Фомин. — Князь, заранее умоляю о прощении.
— Что такое?
— В чем дело?
— Господа, вы были в гостях у меня. Отсюда мы идем в гости к князю.
13
карнавал (ит.)