Смененный часовой предложил Фомину проводить его к меняле, у которого можно очень выгодно приобрести немецкие деньги. Меняла торговал на вокзале, начиная с восьми часов утра; однако, по словам солдата, можно было сходить к нему и на дом.

— А к поезду мы не опоздаем? — осведомился Фомин.

— Вы куда едете?

— В Киев.

Оказалось, что киевский поезд отходит очень не скоро и вдобавок всегда переполнен до отказа. Солдат посоветовал Фомину выехать другим поездом в Гомель, а оттуда спуститься в Киев пароходом по Днепру. «Немного дольше, но зато очень приятная поездка, — сказал он, — на пароходе прекрасный буфет». Эти волшебные слова решили вопрос.

До отхода, гомельского поезда оставалось еще около часа. По дороге солдат расспрашивал Фомина о порядках в России. Он, очевидно, также принимал приезжего за видного советского деятеля. Жадный, сочувственный и почтительный интерес, который читался на лице, в вопросах, в восклицаниях солдата, был для Фомина новой неожиданностью. Он отвечал очень сдержанно. «Еще схватят за большевистскую пропаганду в германских войсках, се serait fort par exempie!..[48] А, может быть, это ловушка?» — спрашивал он себя, как ни неправдоподобно было такое предположение. — Или это так действует соседство с нами?»

Разменяв деньги, они пошли на вокзал. Солдат не отставал от Фомина и разговаривал с ним теперь уже как приятель и соучастник в каком-то недозволенном деле. Без всякого стеснения он говорил, что так дальше дело продолжаться не может и что надо всем кончать войну — «вот как вы». Изумление Фомина все росло.

По дороге игл встретились бабы, несшие в крынках молоко. Фомину хотелось выпить молока — и почему-то совестно было перед немцем. Однако солдат и сам, поглядев на кувшины, нерешительно попросил Фомина справиться у бабы о цене. Получив ответ, он пришел в крайнее раздражение. Цена, показавшаяся Фомину баснословно низкой, была теперь на двадцать пфеннигов выше, чем три дня тому назад. Немец долго не мог успокоиться. «Pfui! Unanständig! — бормотал он. — So machen doch nicht ehrche Leute…»[49]

У вокзала солдат, однако, подтянулся, и выражение лица у него стало другое. Он объяснил Фомину, откуда отходит гомельский поезд и где надо взять билет, затем простился и пожелал счастливого пути. Фомин после некоторого колебания хотел было сунуть ему на чай. Но немец решительно отклонил подарок.

— Я рад оказать услугу русскому товарищу, — вполголоса заговорщическим тоном сказал он и, еще раз добавив «Gute Reise»[50], пошел назад.

На вокзале все гораздо больше соответствовало представлениям Фомина о германских военных порядках. Народа было немало, все происходило как в нормальное время, — только вагоны на путях были грязноватые и разбитые. По перрону расхаживал офицер совершенно такого вида, в каком всегда рисовали прусских офицеров иллюстрированные журналы. «Вот так офицер! — любовался Фомин. — Шаль, что он ходит не гусиным шагом… Перрон кажется тесным, когда он гуляет! Это я понимаю…»

У билетной кассы вдоль стены шла очередь пассажиров. Касса довольно долго не открывалась. Фомин читал висевшее над ним на стене объявление на немецком и на украинском языках. Это было «Оповiщення вiд Украiньской Центральной Ради до громадян Украiнськой Народньой Республики». Рада оповещала граждан о том, что немцы и не думают вмешиваться во внутренние дела Украинского государства. «Вони приходять, як наши приятелi i помiшники, на короткий час, щоб помогти нам в скрутну хвилину нашего життя», — читал Фомин, изредка справляясь с немецким текстом в трудных словах, как «скрутна хвилина». Германский канцлер граф Гертлинг совершенно подтверждал заявление Рады. «Шiмцi нi в якiм разi не мают намiру втручатись у внутрiшнi справи Украинi». Решительно опровергались всякие злостные сомнения в намерениях немцев: «Це брехня, громодяне…» — читал Фомин, и ему было трудно поверить, что все это совершенно серьезно.

Ровно за пятнадцать минут до отхода поезда окошечко кассы открылось; очередь пришла в движение. Вдруг сзади раздался дикий крик. Фомин, вздрогнув, с ужасом оглянулся и увидел, что прогуливавшийся по перрону германский офицер страшным нечеловеческим горловым голосом орал на перепуганного до смерти вокзального служащего.

— R-r-raus!..[51] — орал офицер так, как во всем мире умеют кричать одни немцы. — R-r-raus!

Очередь у кассы подвигалась все быстрее.

На гомельской пристани измученный, голодный, но радостно и бодро настроенный Фомин очутился только под вечер. Попал он вовремя: киевский пароход отходил через полчаса. Фомин успел побриться и переодеться: по советской России было даже и не совсем удобно путешествовать в приличном виде, но в чемодане у Фомина оказалось все, что нужно. Он вообще был человек запасливый, и дорожные принадлежности у него были превосходные. Через десять минут после того, как пароход тронулся, Фомин вышел на палубу в мало поношенном дорогом костюме из английского сукна перлового цвета, в мягкой шляпе, тоже не очень потертой, с дорогой тростью, серебряный набалдашник которой изображал голову мопса (это было бы безвкусно, если б трость не была старинной). На палубе стояли накрытые столы. Фомин всегда любил обедать в вагон-ресторанах. Но в этот день вид занятого им столика, судок с уксусом и прованским маслом, баночка с горчицей, от руки написанная, с расплывшимся чернильным пятном, карта блюд, полная сахарница и особенно свежие белые булки в плетеных корзинах, — все это произвело на него одно из самых сильных впечатлений, которые он когда-либо испытывал в жизни.

Каюты парохода были заняты германскими офицерами (кассир только усмехнулся, когда штатский человек по-русски попросил у него каюту). Однако, заплатив кому следовало на чай, Фомин устроился очень удобно на палубе, в парусиновом кресле с передвижной спинкой. Он закутал в плед вытянутые ноги; но ему и без пледа было тепло от выпитых за обедом двух бутылок пива, — не прежнего немецкого, а все-таки очень недурного.

Стоял светлый весенний вечер. Тишина на Днепре была необыкновенная. «Нет в мире поэтичнее реки, нет прекраснее берегов», — блаженно думал Фомин. Он родился и прожил жизнь в Великороссии, но мать его носила чисто малороссийскую фамилию. Ему было и смешно, и грустно оттого, что он здесь оказался иностранцем. «Какая чудесная страна, эта Украина, и народ какой милый, важный, вежливый, не то что у нас, где слова не скажут без матерщины, — лениво думал Фомин, без большого успеха пробуя отделить в мыслях русский народ от украинского. — Та баба с молоком была иностранка… И эти мужички в вагоне тоже все для меня иностранцы, — ласково-насмешливо думал он. „Мужичек, кстати, был презабавный. „Все паны, говорит, посказились“, — это оттого, что начальство заговорило по-мужицки… И в самом деле, кажется, посказились… А тот другой, чернобородый, тот, напротив, очень мрачный: ему, кажется, хотелось бы, чтоб было как у нас… А может быть, и в самом деле это для них соблазнительно: „панов рiзать“? Собственно таков и есть для них весь смысл революции… Ну, не для всех, так для многих… Может, и я на их месте не отказался бы?.. Ключевский предсказывал, что наш русский мужичок последовательно надует царя, церковь и социализм — и очень ловко надует… Да, странные события… Но какая чудесная, милая, поэтическая страна!.. Где еще в мире есть такие картины: эти леса, эта лунная ночь!“

Мысли его перешли на другое. Самые непривычные настроения вдруг сказались у Фомина; он не думал, что и в дальнейшей его жизни эти новые чувства будут иметь некоторое (хоть не очень большое) значение; не думал, что воспоминание о лунном вечере на пароходе навсегда закрепится где-то у него в душе и уж не уйдет оттуда до конца его дней. «А, может быть, и действительно вовсе не в том дело, — думал Фомин, — чтобы стать знаменитым адвокатом, загребать куши и любоваться каждый день своей фамилией в газетах. И не в том, чтобы быть своим человеком у графини Геденберг… Да и нет ее больше, бедной старухи. Тот мир, разумеется, кончился навсегда… Да, я о нем сожалею, да, мне жаль, что больше никогда не будет двора, что я никогда не буду ходить в придворном мундире, что нет больше титулов, нет орденов… Так и не удалось мне пожить той жизнью: надо было родиться раньше, как мой предок, что служит при Палене. Да, жаль, что ж скрывать от себя правду? Но тут ничего не поделаешь: над этим нужно раз навсегда поставить крест… А что, если нужно поставить крест и над адвокатурой, над судом, надо всем тем, чем жили люди моего поколения? Что же останется тогда?.. Купить здесь не имение, — какие уж теперь имения? — а дом с садом, хороший, старый дом, где-нибудь на Волыни? Чудесные там есть дома и парки, особенно у польских помещиков… Да поселиться тут, в глуши, где пока еще смирен и незлобив народ… Жениться на дочери соседа, как в пушкинские времена. И гораздо умнее жили люди, чем мы… Так и тот мой предок кончил жизнь в своем малороссийском имении».

вернуться

48

Этого еще не хватало! (фр.)

вернуться

49

Фу! Безобразие! Так не поступают честные люди… (нем.)

вернуться

50

«Счастливого пути» (нем.)

вернуться

51

Вон! (нем.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: