— Мы как раз перед войной хотели просить Репина написать портрет Семена Исидоровича, — сказала Тамара Матвеевна. — Мне все художники говорили в один голос: у него замечательно характерная голова.
— Так я и пропал для потомства, — с улыбкой произнес Кременецкий.
— Позвольте, Семен Исидорович, — начал было Фомин. Но он не успел возразить Кременецкому. К их столику подходил еще петербургский знакомый: журналист дон Педро.
— Какая приятная встреча, — сказал он, здороваясь с обедавшими. — Так и вы здесь, Платон Михайлович? (дон Педро, в отличие от Нещеретова, твердо помнил имена и отчества всех бесчисленных людей, которых когда-либо встречал). — Положительно вся Россия переселилась в Киев!.. Давно ли вы из Петрограда?
— Сегодня приехал.
— Вот как! Ну, расскажите, ради Бога, как же там живется?
— Подсаживайтесь к нам, — милостиво сказала Тамара Матвеевна, помнившая, что дон Педро в свое время писал отчет об юбилее Семена Исидоровича.
— Спасибо, меня ждут, — ответил Альфред Исаевич, однако тотчас сел. — Разве на одну минуту… Так как же там в Петрограде живется?
— Ничего… Как кому, — ответил Фомин. Он решительно не желал в третий раз рассказывать, как в Петрограде живется. — Во всяком случае много хуже, чем в Киеве. А вы здесь обосновались?
— Хочет газету издавать, — пояснил Кременецкий.
— Хорошее дело.
— Дело-то хорошее, но реализировать при создающейся конъюнктуре трудно… Вот получите тысяч полтораста с Аркадия Николаевича, какую газету я вам смастерю, — шутливо добавил дон Педро.
— Демократическую? — грубоватым тоном спросил Нещеретов.
— А как же…
— Ищите другого дурака.
— Вы, может быть, считаете, что я социалист? — спросил обиженно Альфред Исаевич.
— Чтоб да, так нет?
— Имейте в виду, Платон Михайлович, — сказал Кременецкий, — здесь теперь социалист ругательное слово. Tempora mutantur![54] Между тем единственная возможная ориентация сейчас, конечно, на трудящиеся слои населения…
— На працюючi люд, — вставил Нещеретов.
— Да, именно на працюючiй люд, как вы изволите шутить неизвестно над чем, господин хлебороб… На трудящиеся слои и на благоразумные элементы социализма.
— Во главе с бароном Муммом и фельдмаршалом Эйхгорном.
— Удар не по коню, а по оглобле! Мы-то немецкими руками делаем украинскую политику. А вот ваши хлеборобы, они действительно опираются на немецкие штыки и только на немецкие штыки!
— Господа, довольно о политике, — сказала рассеянно Тамара Матвеевна. «Колбасы я ему дам фунтов десять, — соображала она. — Какао минимум три фунта… Потом альбертиков, она их очень любит… Муки… Если выйдет даже пуд, он для нас должен это сделать…»
Альфред Исаевич поднялся.
— Ну, до свиданья, господа.
— Куда вы? Ни одной новости не рассказали! Какой же вы журналист? — сказал Кременецкий. — Что, поведайте нам, есть ли уже у хлеборобов какой-нибудь завалящий гетман?
— Это надо узнать у Аркадия Николаевича, — с тонкой улыбкой ответил дон Педро. — Но по моей личной информации кандидат есть… Сюда приехал некто Альвенслебен, из очень важной прусской семьи, не то граф, не то князь… Я знаю из верного источника, что его делегировали сюда германские коннозаводчики, у них есть свой кандидат в гетманы, — чуть понизив голос, сказал Альфред Исаевич тем же таинственно-уверенным тоном, каким он прежде говорил о самых секретных планах европейских государственных людей или о том, что Гинденбург готовит прорыв двенадцатью дивизиями.
— Позвольте, при чем тут германские коннозаводчики?
— Вы не знаете, это очень мощная группа! У них есть прочные связи с Россией, уж вы мне поверьте… Я это знаю от самого майора Гассе.
— Так кто же этот кандидат?
— Один генерал… Богатейший! — восторженно сказал дон Педро. — И у него есть, так сказать наследственные права. Ну-с, прощайте, господа, — добавил Альфред Исаевич, любивший исчезать после эффектного сообщения.
— Постойте, расскажите подробнее… Да куда вы спешите? Посидите!
— Не могу, у меня сейчас одно заседание.
— Что еще? Или вы тоже гетмана подыскиваете?
— Нет, это по нашим, сионистским делам, — скромно ответил дон Педро.
— Разве вы сионист? — одобрительным тоном спросил Нещеретов.
— Я всегда интересовался, как же. Но теперь это стало в реальную плоскость, после декларации Бальфура.
— После какой декларации?.. Впрочем все равно… Так вы уезжаете в Палестину? — спросил Нещеретов еще более благосклонно. В его тоне явно слышалось: «скатертью дорога».
— Может быть, может быть, — опять несколько обиженно ответил Альфред Исаевич. — Мне предлагают поездку в Америку. Если не удастся сорганизовать здесь газету, я верно уеду. Но это будет зависеть от событий… До свиданья, господа. Очень интересно то, что вы рассказывали, Платон Михайлович, — добавил он, хотя Фомин ничего не рассказывал. — Вечером в «Пэлл-Мэлл» не идете? Теперь у нас все ходят в «Пэлл-Мэлл», — пояснил он. — Отличное кабаре.
— Ах, мы с Семеном Исидоровичем на днях были и нам совсем не понравилось. Провинция! — сказала Тамара Матвеевна.
— Разве я говорю, что не провинция! Конечно, это не «Летучая Мышь», но все-таки весело… До свиданья, господа.
— Хорош гусь! — сказал Нещеретов, когда дон Педро отошел.
— Все это очень характерно, — ответил озабоченно Семен Исидорович. — Подавляющиеся веками национальные элементы поднимают голову, центробежные силы растут за счет сил центростремительных…
«Значит, один украинский самостийник, другой прислужник немцев, а третий сионист, — раздраженно думал Фомин, впервые в жизни чувствуя в себе задетым великоросса. — Как-нибудь при случае мы это вспомним…»
— Господа, чудная курица, — сказала Тамара Матвеевна. «Можно будет даже добиться, чтобы он взял полтора пуда, я хорошо сложу», — подумала она.
Уезжая в Киев, Нещеретов предложил Горенскому и Брауну жить и дальше у него в доме. Однако они этим предложением не воспользовались: прислугу хозяин отпустил, и дом, по словам Нещеретова, был на замечании у властей. Свободных квартир в Петербурге становилось с каждым днем все больше. По газетному объявлению, князь Горенский снял очень дешево комнату в лучшей части города, с видом на Мариинскую и Исаакиевскую площади. Большая, хорошо обставленная комната имела отдельный вход, так что с хозяевами Алексей Андреевич, к своему облегчению, почти не встречался; ему непривычно было жить с чужими людьми, да и принадлежала квартира бывшему чиновнику, который при старом строе занимал немалую должность. Горенский имел основания думать, что новые хозяева относятся к нему так же злобно-насмешливо, как почти все люди консервативного лагеря.
1-го мая рано утром к князю постучали. Не дожидаясь отклика, вошел курьер из Коллегии. Горенский, завязывавший галстук, с недоумением на него уставился. Курьер неодобрительно осмотрелся в неубранной комнате и сунул Алексею Андреевичу бумажку без конверта.
— Как вы, товарищ, вчера не были, то велено с утра занести, — сердито сказал он.
Князь накануне провел послеобеденные часы не в Коллегии: он расставлял в музее новые коллекции фарфора.
— Приказано всем быть к десяти часам, — пояснил курьер. Горенский прочел записку и вспыхнул. Это было краткое предписание — явиться на сборный пункт для участия в манифестации. «Ну вот, и слава Богу! По крайней мере конец», — тотчас сказал себе князь.
Когда курьер ушел, Горенский сел за стол и сосчитал оставшиеся у него деньги. Накануне, получив жалованье за вторую половину апреля, он внес хозяину квартирную плату за месяц вперед, расплатился в кооперативе и в мелочной лавке. Оставалось сто семнадцать рублей. Прожить до первой получки майского жалованья было бы очень трудно. Теперь положение становилось совершенно безвыходным с отъездом Кременецкого и Нещеретова, и взаймы взять было не у кого. Однако именно вследствие безвыходности своего материального положения Горенский не позволил себе задуматься ни на минуту: он вырвал листок из дешевенькой тетрадки и написал заявление о том, что уходит из Коллегии. Алексей Андреевич составил это письмо кратко, сухо и вежливо, с легким намеком на причину, ухода. Так в былые времена он написал бы заявление о своем выходе из какой-либо организации, где к нему или к его взглядам отнеслись бы без достаточного уважения (этого, впрочем, никогда не было). И в былые времена такое заявление князя Горенского вызвало бы в организации бурю, в обществе оживленные толки, обсуждалось бы в газетах и повлекло бы за собой разные письма сочувствия и протеста. Теперь, Алексей Андреевич это знал, его уход решительно никого не мог взволновать ни в обществе, — собственно общества больше и не существовало, — ни в самой Коллегии, — разве только многие тотчас пожелали бы посадить родственника на освободившееся место. «Вот как меня по дружбе посадил Фомин», — со злобой подумал Горенский. Он прекрасно понимал, что его приятель хотел оказать ему услугу; тем не менее раздражение против Фомина с той поры все росло у Алексея Андреевича.
54
Времена меняются! (лат.)