— Понятия не имею.

— Je te le donne en mille[70], — почему-то по-французски продолжала Муся. — Вот догадайся.

— Да почем я могу знать? И, признаться, меня это не так интересует… Может быть, госпожа Фишер?

Муся была изумлена.

— Как ты догадалась?

— Вот тебе и «je te le donne en mille», — сказала, засмеявшись, Глафира Генриховна. — Что же тут удивительного?

— Не может быть!.. Вы ошибаетесь! — широко раскрыв глаза, говорила Сонечка.

— Я не ручаюсь, конечно, он мне не говорил, но почему-то я убеждена. Как странно: Витя и эта авантюристка, которую допрашивал его отец!

— Вполне возможно. Она тогда позвала Витю к себе, помнишь, он еще хвастал. А таким нравятся мальчишки… Только ведь теперь ее нет в Петербурге? Значит, не в ней сила.

— Уже я не знаю, в чем сила… Сонечка, перестань ахать… Вообще это не для тебя предназначалось.

— Но ведь Витя влюблен в тебя! — проговорилась Сонечка.

Муся засмеялась, совершенно забыв о том, что сама взяла с Сонечки клятву никому об этом не говорить.

— Значит, моих чар оказалось недостаточно.

Они заговорили о Клервилле. Муся просветлела, и разговор стал необыкновенно приятный, — так дружно и откровенно они никогда в жизни не разговаривали. Муся рассказала о своем романе с Вивианом, об их первом объяснении в ночь поездки на острова. Все сходились на том, что красивее и обаятельнее человека, чем Клервилль, нельзя себе представить. Затем Сонечка, набравшись храбрости, заговорила о своей любви, и Глаша не только не ругала Березина, но даже признала его большие достоинства. «Его личного charm’a[71] я никогда не отрицала, — оправдываясь перед Сонечкой, говорила она. — И притом большой талант, с этим кто же спорит?..» О себе Глаша ничего не рассказала, но дала понять, что и в ее жизни готовится очень важная перемена. Муся с улыбкой на нее смотрела, и по этой улыбке Глаша едва ли не впервые в жизни почувствовала, что все-таки Муся ее любит и что все-таки у нее не было до сих пор более близкого друга. Они неясно и восторженно говорили о своем будущем.

— Какая жалость, что ты после войны уедешь в Лондон, — чуть не со слезами говорила Сонечка, схватив Мусю за руки. — Нет, я не хочу, чтобы ты уезжала из Петербурга… Знаешь, пусть его назначат сюда послом!.. Или нет, не смейтесь, как это? Военным атташе…

— Вы обе к нам будете приезжать в Англию… С мужьями и надолго. Вивиан сказал мне, что у нас будет целый дом. Это в Англии, кажется, у всех.

— Ну, вот еще, — говорила задумчиво Сонечка, представляя себе, как она приедет в Лондон с Березиным. Глафира Генриховна улыбалась, думая приблизительно о том же: «Князь и княгиня Горенские…»

— Надо еще Вивиана спросить, может, ему не очень понравится такое обилие гостей.

— Что ты, он вас обеих искренно любит… Затем, подумайте, ведь хотя бы из-за папы и мамы я буду приезжать в Петербург мало, если один раз в год, скорее два раза… Нет, наша жизнь будет и дальше идти вместе…

Так они разговаривали долго. Высокая дама прошла без дела по кондитерской, поглядывая на их столик. Но им все не хотелось уходить. Наконец, Глафира Генриховна подозвала барышню и расплатилась.

— Как ты думаешь, на чай оставить? — тихо спросила она, когда барышня пошла за сдачей.

— Оставь, но скажи, что это для бедных.

Они встали. Сонечка не вытерпела и еще раз поцеловала Мусю, затем Глафиру Генриховну.

— Спасибо, Глашенька, милая, что вы нас сюда привели!.. Мне никогда в жизни не было так хорошо, как сегодня. Спасибо страшное! За все! — восторженно говорила она, точно Глаша и Муся сегодня разрешили ей любить Березина.

— А ведь, правда, было чудесно… Чаще бы… — сказала Муся, и осталось неясно: чаще бы сюда ходить или чаще бы так разговаривать.

— Я тоже очень рада… Мадмуазель, к вам, верно, иногда приходят… приходят неимущие… Разрешите вот это для них оставить. — Глаша очень покраснела, что с ней случалось редко. Прислуживавшая барышня тоже смутилась.

— Благодарю вас, — тихо сказала барышня.

Они поспешно вышли. Улица была совершенно пуста.

— Бедненькая, жалко их, — вздохнув, заметила Сонечка.

— Всех жалко.

— Как князь сказал? — озабоченно спросила Глафира Генриховна. — Он к обеду придет или после обеда? Если к обеду, надо бы кое-что прикупить.

— Не помню, как он сказал.

— Купим, так и быть, наудачу. Хлеба нет ни кусочка.

Они свернули на другую улицу, где, по словам Глаши, в лавке продавали колбасу и консервы.

— Супа сегодня не будет, так закуску подадим: колбасу, селедку и, может, найдем что-нибудь еще, — говорила Глаша, сразу погрузившись в хозяйственные соображения. Мусю и особенно Сонечку это немного покоробило после их разговора. Они шли некоторое время молча.

— Я о той женщине думаю, — сказала вдруг Муся. — Которая в него стреляла…

— Ах, какой ужас! — содрогаясь, откликнулась Сонечка. — Неужели ее казнят?.. И этот несчастный юноша! Боже, какой ужас!

— Я думаю… — сказала Глафира Генриховна и не докончила. С соседней улицы по мостовой быстрым шагом вышел большой отряд солдат. Впереди шли люди в кожаных куртках. Один из них окинул взглядом дам, которые так и похолодели. Страшны были не солдаты, а то, что шли они так быстро, как никогда не идут в городе войска. Лица у солдат были нахмуренные и злые.

XV

Расставшись с дамами, Горенский по Мойке направился к Марсову полю. Он был взволнован своим разговором с Глафирой Генриховной и немного им недоволен: теперь он не имел права устраивать свои личные дела.

До назначенного свидания еще оставалось с полчаса. После душного кинематографа у князя болела голова. Он зашел в Летний Сад, где все было с детских лет так ему знакомо: памятник, ваза, статуи с отбитыми носами. Теперь вид запущенного сада вызывал в нем сладко-тоскливое настроение.

У Петровского дома князь остановился, снял соломенную шляпу и вытер голову платком. Почувствовав усталость, он подошел к скамейке, сел и задумался — о Глаше, о своих делах. «Отчего бы это я так устал?» — подумал Горенский, припоминая свой день. Утром было свиданье с офицерами, вновь завербованными для поездки на юг. Князь передал им деньги и сказал напутственное слово, которое они выслушали, по-видимому, без особого сочувствия. Выражение лиц офицеров, как казалось Горенскому, означало: «Да, теперь и ты говоришь хорошие слова, но надо было обо всем этом подумать раньше…» Князь знал, что он мог сказать в защиту своей прежней роли; знал и то, что можно было сказать против прежней позиции лагеря, к которому, очевидно, принадлежали офицеры. Тем не менее выражение их лиц было ему неприятно, и он несколько скомкал свое напутственное слово.

После свиданья с офицерами была еще явка, — теперь опять вошли в употребление слова, которых Горенский не слышал со студенческих времен. В свою университетскую пору он ни в явках, ни в массовках участия не принимал; но товарищи его в них участвовали и рассказывали о них с видом таинственным и важным. В случае провала молодые революционеры подвергались тогда карам: их исключали из университета, высылали из Петербурга, сажали в тюрьму. Теперь провал означал другое. «В организации Полянского на прошлой неделе расстреляли всех. У Бонашевского, кажется, тоже… И не то еще пойдет», — устало подумал князь.

На явке он обменялся сведениями с агентом, приехавшим из Москвы, где дела шли превосходно: переворота можно было ждать недели через две, — латышская часть была готова. «Да, все обещает нам успех, а все-таки не надо было именно теперь говорить. Я теперь себе не принадлежу… Не надо было также принимать приглашение Муси: для них я слишком опасный гость… Если схватят, то меня расстреляют, а им не избежать серьезных неприятностей», — подумал он и тотчас отогнал от себя эти мысли: Горенский не верил, что его могут арестовать; не верил в глубине души и в то, что его расстреляют, если схватят. «Да, Полянского расстреляли, но человека, как никак известного всей России, они казнить не решатся…» В воображении князя неожиданно встал суд над ним. Он представил себе речь, которую произнес бы на суде. Невольно речь эта у него складывалась в старые привычные формы: после таких речей судьям в прежнее время становилось очень не по себе, а на следующий день речи цитировались в восторженных статьях газет. «Нет, провала быть не может, — подумал Горенский, вспоминая тех людей, с которыми он вел дела в последнее время: ни один из них не мог быть предателем. — Так, хорошо, через две недели переворот, а что же дальше?»

вернуться

70

Я могу назвать тысячу (фр.)

вернуться

71

обаяние (фр.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: