Лицо Ксении Карловны было смертельно бледно. Минут десять она сидела за столом, то перепечатывая доклад, то откладывая его в сторону. Затем ее глаза наполнилась слезами. Она поспешно взяла бумагу, сунула ее в боковой ящик и, захлопнув ящик, два раза повернула ключ в замке.

Пахнуло сырым ветром. Боковая дверь открылась. Вошел Федосьев. У него в руке был небольшой электрический фонарь. Он остановился на пороге, окинул взглядом комнату и сел, расстегнув пальто.

— Выспались? — спросил Браун.

— Не то чтобы выспался, а часика три подремал, — ответил, зевая, Федосьев. Он потушил фонарь и сунул его в карман. — А вы неужто так и не ложились?

— Негде было.

— Как негде? Вам хозяин предлагал вторую постель… Скверные, однако, у него постели.

— Да, меня они не соблазнили.

— Все же лучше было поспать, чем так сидеть всю ночь, только нервы расстраивать.

— Да и вы рано встали.

— Еще часа полтора ждать. Приехать надо к самому отходу парохода, так выгоднее. Конечно, можно было бы полежать еще немного… Нравятся вам мои мохнатые усы?

— Ничего. Немцы теперь больше бритые.

— Всякие бывают, я под кайзера… Все-таки, врать не стану: спалось не очень хорошо, — сказал Федосьев, потягиваясь и улыбаясь. — А вы винцо пили?

— Пил. Недурное вино.

— По-видимому: две бутылки выпили. Второй стакан вы для меня припасли?

— Для вас.

— Но ни единой капли мне не оставили… Смотрите, Александр Михайлович, все будет на пристани зависеть от вас и от вашего самообладания.

— Надеюсь, вы окажетесь достойным партнером.

— С той оговоркой, что немецким языком я владею плохо. Вы, наверное, лучше сойдете за немца.

— Говорите наудачу «Jawohl»[79] или «Ach, so!»[80] — это всегда можно.

— Буду по возможности помалкивать. Во всяком случае я очень рад, что вы согласились бежать вместе со мной. По правилам конспирации нам следовало бы разделиться.

— Напротив, им в голову не придет, что мы с вами можем путешествовать вместе.

Федосьев засмеялся.

— О, вы психолог! Как же выходит по психологии: проскочим мы или нет?

— Не знаю. Но я стою на своем: проще нам было уехать по железной дороге. Паспорта надежные.

— Нет, уж в этом вы на меня положитесь: по моим сведениям, надзор на пограничных вокзалах много серьезнее, чем на пристани. Этому вашему юному помощнику можно по железной дороге, но не нам с вами. Уж меня-то и в Белоострове, и в Орше хорошо знают в лицо. Там гримом не отделаешься, да и грим у нас с вами неважный.

— Тогда и на пристани арестуют, — сказал Браун. Он рассеянно взялся за бутылку и тотчас поставил ее на стол: в ней в самом деле не было ни капли.

— Все возможно. Игра: пан или пропал. Вы не игрок?

— Я? О нет.

— А я почему-то думал, что вы игрок… Хозяин пошел спать?

— Да, как только матросы ушли, пошел спать. Сказал, что в четыре часа лошадь будет подана… Он из ваших бывших, этот Спарафучиле?

— Из них самых. Всем мне обязан.

— Это, конечно, ценная гарантия! А помните, вы меня попрекали тем, что я доверяю молодому Яценко?

— Мой расчет надежнее. Вы ставили на честность, а я на страх. Какой ему смысл меня предавать? Ведь я тогда могу кое-что рассказать и о нем.

— За такой подарок, как вы, ему все простят.

— Может, простят, а может, и не простят. Здесь же дело простое, выгодное: и меня сплавил за границу, и деньги с нас получил. У него, правда, наружность прямо для корчмы из «Риголетто», но человек он простой, милый и радушный, как очень многие жуликоватые люди… Риск, бесспорно, есть, однако что же мне было делать? Я теперь нигде не нашел бы убежища, в гостиницах постоянные облавы, квартира моя выслежена.

— Та, адрес которой вы, по вашим словам, сообщали только самым надежным?

— Да, та самая, — с досадой ответил Федосьев. — Знаете, если мне еще иногда хочется прийти к власти, то преимущественно для того, чтобы кое-кого вывести на чистую воду.

— И повесить.

— Разумеется, и повесить.

— А дело наше, правду сказать, кончилось довольно бесславно. По каким причинам, Сергей Васильевич? Задумано все было хорошо, люди были неробкие, неглупые, опытные. Почему все так провалилось?

— Провалилось по случайности. Вследствие недостатка средств, вследствие глупости союзников, вследствие болтливости рядовых юнцов, вследствие неосторожности вашего Горенского. Более глубоких причин не ищите: их нет.

— С такими причинами нельзя показаться на глаза историку-социологу.

— А черт с ним, с историком-социологом! Я правду говорю, — сказал Федосьев. Он взглянул на часы. — Господи! Еще только четверть третьего.

— А вдруг есть и более глубокие причины?

Федосьев опять широко зевнул и потянулся.

— Спать хочется, — сказал он. — Спорить можно будет на пароходе, если, Бог даст, проскользнем… Тогда всему подведем итоги. Я напишу мемуары, а вы «Ключ». Закончите его каким-нибудь таким философским эффектом, вот как поэты самый эффектный стишок всегда приберегают под конец стихотворения… Ужасно спать хочу… Так какая же глубокая причина?

«Ну, теперь все кончено, — подумал Яценко, оставшись один в камере, — ясно, сегодня и расстреляют, чтобы я никому не мог о нем рассказать!..»

Он подошел к умывальнику и стал умываться: у него осталось от допроса ощущение — точно от прикосновения к кому грязи. Руки у Николая Петровича тряслись, сердце колотилось. «Боюсь?.. Да, конечно, боюсь… Но все же не так страшно, как думают, как описано… Где это описано?.. У Гюго?.. Или у Достоевского?.. Да, у Достоевского… — Ему тотчас показалось диким, что на краю могилы он вспоминает о каких-то романах. — Да, это очень странно… Даже, пожалуй, смешно… Книжная натура… Русский интеллигент… — Огрызок мыла в руках Николая Петровича трясся все сильнее. — И то, что я об этом говорю „русский интеллигент“, это еще более смешно и книжно… Не надо думать о пустяках, когда жить осталось несколько часов… Может быть, даже несколько минут?.. Нет, больше: уводят в четвертом часу… Когда меня к нему потребовали, было двадцать минут второго. А теперь?..» Николай Петрович хотел было вынуть часы, но не мог прикоснуться к ним мокрыми руками. «Больше незачем беречь часы… Да, я сейчас вытру… О чем же теперь думать? Чистое белье надеть? Сегодня все надел… Помолиться? Это в самую последнюю минуту… Что же?.. Да, надо торопиться, надо торопиться», — бессмысленно повторил он вслух, вытирая руки чистым краем полотенца. «Вот, так… Двадцать минут третьего. Значит, еще есть время, много времени!.. Да, часы я оставлю Вите… Несчастный Витя! Написать ему надо… Разумеется!..» — вспомнил Николай Петрович.

Он сел на кровать, взял лист бумаги с доски, служившей ему столом, и быстро, трясущейся рукой, написал: «Милый, ненаглядный мой Витя, когда ты прочтешь эти строки, меня уже не будет в…» И тотчас он подумал, что и эти слова — выдуманные, чужие, ненужные. «Так всегда пишут осужденные или самоубийцы… И „когда ты прочтешь“, и „ненаглядный“… Так и умираем во власти чужих слов… Так и я прожил всю жизнь, — только в последний год и жил своим умом… Да, все прогадал, все присмотрел!.. Что же я могу сказать Вите? Последний завет? Учить его, как жить? Если я сам так удачно прожил свой век!.. Притом опасно в такие дни напоминать им о Вите. И не доставят они ни письма, ни часов. Нет, не надо, ничего не надо…» Николай Петрович разорвал лист на мелкие клочья и почему-то сунул их под подушку. — «Что же нужно сделать? Разве о нем написать правду: кто он такой. Кому написать? Ему ведь и бумаги передадут, он только будет смеяться… Он для этого и меня вызывал, чтоб посмеяться… Все мои тогдашние слова повторял, — думал, вздрагивая, Николай Петрович. — Но я допрашивал честно: я думал, что он убил Фишера… А он прекрасно знает, что я ни в чем не виноват… Конечно, месть, гнусная месть подлеца… Рассчитывал, что я его не узнаю? Да, я не сразу его узнал и мог не узнать совсем в темноте, он отрастил бороду… Теперь он уже ничем и не рисковал: отсюда меня поведут прямо на расстрел… Или застучать в дверь, потребовать, чтоб тотчас повели к коменданту для важного сообщения? Так он и встанет ночью!.. Да и тот, конечно, отдал распоряжения… Теперь понятно, почему меня столько времени держали в одиночке, почему никого ко мне не пускали. Он ждал своей минуты и дождался: теперь риска почти нет… Если бы он боялся, он не вызвал бы меня на допрос, мог ведь обойтись и без допроса. Или если б вызвал, то не стал бы повторять мои слова… А прямо себя назвать все-таки не решился: в подлой душонке страх боролся со злобой… И насчет Федосьева он хотел узнать: не осталось ли писем? Если б я сдержался и не назвал его по имени, было бы, конечно, то же самое…»

вернуться

79

Конечно (нем.)

вернуться

80

Ах, так! (нем.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: