Между колоннами в нишах, под арками, четыре бассейна: три побольше, один поменьше; от бассейна к бассейну вода становится горячее на четыре градуса, от двадцати восьми в маленьком до сорока градусов по Цельсию в большом; передники, плавающие на воде в кругу беседующих, кажутся лепестками лотоса.

Тринадцать Леопольдов Блумов[59]: какая метаморфоза.

В парильне: старики ушли; теперь над всеми возвышается атлет, он сидит на спинке стула и выжимает себя, как белье. Ожесточенно, с невероятной серьезностью спортсмена, занявшего одиннадцатое место на районных соревнованиях, он выжимает из своего тела — пора за порой — воду и каждый раз, поднимая руку, играет мускулами, и никто не обращает на него никакого внимания, мудрый народ. Четверть часа он обрабатывает участок тела от ключицы до грудины, мне интересно, сохранит ли он такой же темп, но жара выгоняет меня наружу.

В самом сердце винтового перехода, в яме для жертвоприношений, между двумя массивными короткими лестницами, вместо улыбающегося Минотавра стоит, улыбаясь, прекрасный загорелый юноша, истинный сын Пасифаи, обнаженный до пояса, и все проходят мимо него, передники падают, жертвы стоят обнаженными, с легкой улыбкой он сострадательно протягивает каждому простыню, чтобы целиком укрыть наготу.

Ты вступаешь в гигантский зал, где на сорока лежанках неподвижно возлежат и ужасающе стонут бледные, завернутые тела, а между ними расхаживают, высматривая жертву, четыре служителя с хищно раскрытыми ножницами, тебе тоже не миновать их, тебе тоже.

И ты, завернувшись в простыню, проходишь мимо мастеров педикюра, и снова пересекаешь на сей раз торжественно пустой зал, и сквозь ввинчивающийся во тьму, облицованный кафелем переход невозмутимо поднимаешься по лестнице мимо одного банщика к другому, в то время как двое вновь прибывших, робея, предъявляют билеты.

Ты снова боишься заблудиться в лабиринте; банщик в клетке в ответ на твой вопрос о кабине отбирает у тебя жестяной жетон и широким жестом указует на пейзаж из планок и реек, но тут Дюла, отец Дюлы, отец Ласло, отец прекрасной, как звезда, Шаролты, подхватывает тебя под руку, ведет тебя, и вдруг перед тобой возникает твоя кабина, а в ней, о чудо, твой пиджак, и брюки, и деньги, и паспорт, и все бумаги, и Дюла, отец Дюлы, отец Ласло, отец прекрасной, как звезда, Шаролты, спрашивает тебя с любопытством: «Так что же нового написал Кунерт?[60]»

И ты идешь через зал отдыха мимо потеющих пожилых мужчин в халатах и шапочках (к которым после твоих странствий тебе полагается присоединиться, хотя у тебя нет ни халата, ни шапочки) через выход с надписью «ВХОД», и тут вдруг двор уходит у тебя из-под ног; мне приходится сесть, мне становится по-настоящему страшно, что я не доберусь до дому, и неожиданно появляется Ференц, так оно и есть: эти бани — сущая Академия Венгрии. Ференц уже вызвал по телефону такси, и теперь он сидит рядом со мной на скамейке. Прохладно. Ференц выдыхает дым своей сигареты «Терв» прямо мне в нос, я кашляю и кашляю, а Ференц говорит с сочувствием: «Да, грипп — это скверно, при гриппе дым непереносим» — и, прикуривая новую сигарету от прежней, придвигается ко мне и спрашивает, правду ли ему сказал Дёрдь, будто тому сказал Габор, что якобы я сказал Эльге, что собираюсь написать книгу о Будапеште, и он делает такое, полное острой иронии и скепсиса ударение на последних словах, что я, несмотря на свой жар и свою злость, громко смеюсь: не волнуйся, Ференц, не волнуйся, я знаю, я не вправе писать даже ни об одном из этих мостов; я просто продолжаю свой дневник, вот и все, и если что-нибудь отразится в нем, так это будет не Будапешт, а осколки Будапешта.

Вечером я приглашен к Эльге на паприкаш из картошки и суп из белых бобов с домашним мучным соусом, этот соус — специальность ее младшего сына, он — математик (старший, как и отец, музыкант). А главное блюдо — крестьянский ужин: картофель нарезан большими кусками, большие куски колбасы, большие куски копченого мяса, большие куски сладкого перца, все это тушится вместе, разумеется, на свином сале, а пряные приправы — секрет хозяйки, и я ем и ем.

Ференц осуждает выражение «крестьянский ужин», которое я употребил, оно отдает опереттой, мне надо почитать Морица, тогда я узнаю, что в действительности ел венгерский крестьянин.

«…Паприкаш из картошки ел у меня и Гюнтер Грасс[61], — говорит Эльга, — он съел две полные тарелки, потом принялся за третью, тогда мы перестали есть и стали смотреть на Грасса, а он наполнил свою тарелку в четвертый раз, и я подумала, этого нельзя допускать, он же лопнет, но потом меня одолело любопытство, и я не стала вмешиваться, и тогда он умял четвертую тарелку…» «И тогда?» — спросил я нетерпеливо. Эльга просияла: «Тогда он принялся за сыр и салями».

Младший, математик, рано ушел: завтра на рассвете он едет с экскурсией на один день в Вену. «И для этого его освободят от занятий?» — спрашиваю я, и Петер отвечает, что поедет весь класс, а когда Эльга видит мое удивленное лицо, она объясняет: «Послушай, мы же заинтересованы в том, чтобы молодежь знакомилась с миром, пусть научатся ориентироваться в нем, чтобы не оказаться дураками, когда им придется представлять Венгрию. Чем раньше они начнут набираться опыта, тем лучше». (Музыкант учится в Ленинграде.)

Найти дома, кому принадлежит изречение: «Австрийцу за границей делать нечего!»

Рассказы Манди. Материя, из коей сотканы ночи и дни Йожефвароша, VIII района, кварталов, где живут наименьшие из малых сил. Я знаю этот район, лежащий к юго-востоку от Большого Кольца, только по рассказам Манди. Чужеземец так же не попадает туда, как в Берлине не попадает он на Акерштрассе, а это именно тот мир, куда я хотел бежать во времена моей юности и который оставался запертым для меня, как жадно ни искал я ключа к нему.

Тогда в рейхенбергской школе внезапная любовь: девушка, которая, сплясав на канате, обходила публику с тарелкой, собирая деньги; тогда у меня тоже был жар; я хотел бросить все, что мне давали на месяц, и вдруг застыдился, мне вообще стало стыдно давать ей деньги, и я сбежал, а она ругалась мне вслед.

Мир людей, живущих на самой крайней границе бюргерства, там, где начинаются владения Гофмана и Гоголя.

Я еще помню, как играли дети в канавах Хюбнергассе, когда я поступил в гимназию в Рейхенберге; они были гораздо моложе меня, а я стоял около них в матросском костюме и завидовал им, мне хотелось вместе с ними выуживать клочки бумаги из водостока; а тем временем мой отец торговался в лавке «Макош и Макошек» из-за брюк гольф, потому-то в ярости от стыда я удрал из лавки.

Этот мир был для меня Другим, и Другое должно было быть истинным… Мир, в котором жил я, был миром лжи. Самыми лживыми были рождественские вечера, когда служанка, багровая от смущения, растерянно сидела за семейным столом, а хозяйка прислуживала ей, и хозяин дома, извлеченный из трактира, пел «Тихая ночь, святая ночь», и пылали свечи… рождественская елка доставала до потолка; подавали уху, запеченного карпа, красное вино, торт, кофе-мокко и домашний шоколад, после чего все семейство отправлялось к ранней мессе, а служанка одевалась, ей приходилось одеваться перед сном, потому что в ее каморку залетал снег.

вернуться

59

Леопольд Блум — персонаж романа ирландского писателя Джеймса Джойса «Улисс». Здесь намек на сцену, когда Блум, лежа в ванне, разглядывал свое тело.

вернуться

60

Кунерт, Гюнтер — известный современный поэт и прозаик ГДР.

вернуться

61

Грасс, Гюнтер — известный современный прозаик и поэт ФРГ.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: