"Прилично ли литературе, забыв выгоды своего орудия, ограничиться одним каким-нибудь направлением мысли, хотя бы то даже была идея изящного? В мысли возникают и решаются и другие великие задачи, коих сущность состоит не в идее изящного, хотя они и доступны ее благодатному наитию и озарению. Должна ли литература их отвергнуть, потому только, что быв удостоена титла изящного искусства, она обязана уже исключительно иметь дело с идеалами — она, наперсница разума, для которой должно быть дорого все разумное и доблестное, все, чем мысль возвеличивает, назидает, руководит человека?" (стр. 14).
Как тут может быть: "прилично ли, должна ли?" Надо определить литературу, что она такое, и когда из существа ее вытечет, что ей прилично и что она должна_. Какой странный, увещательный способ изложения. Но это еще ничего. Далее:
"Правда, наука может существовать и без литературы; но это будет существование властелина без любви граждан, с правом повелевать без уменья и возможности делать их счастливыми. Ей будут воздавать приличные почести, как в века схоластизма, но без нее будут уметь обходиться везде, где своекорыстие и страсти захотят выполнить свои темные замыслы" (стр. 31-32).
Что это такое? Неужто же это упрек науке, что своекорыстие и страсти и пр. обходятся без нее? Очевидно, г. сочинитель не то хотел сказать; это только неуменье писать по-русски, это плод его льющейся речи.
"Ибо без литературы, кто прольет в науку чувство человеческих потребностей и эти потребности, подняв в самом прахе на самом дне общества, возвысит до воззрений науки? Не ведая их, на своей Царственной высоте, она ревностно станет заботиться о славе человеческого разума, об истине, о своем бессмертии, о всем благородном и прекрасном кроме того, что существенно благородно и прекрасно, кроме делания людей благородными и прекрасными".
Через несколько строк:
"Что наука производит медленно в тесном кругу избранных, то литература с помощью своих разнообразных форм и живого, одушевленного, изящного слова быстро делает повсюдным. Величественная, строгая, как история и эпопея, животрепещущая и осязательная, как драма, поучительная и глубокая, как философия, страстная и увлекательная, как речь оратора, или легкая, игривая, улыбающаяся, как песня любви, она уважает все потребности, все состояние, все возрасты, меняет образы, краски, звуки, говорит в одно время уму, сердцу и воображению" (стр. 31, 32, 33).
Но это еще не все; выпишем еще несколько мест для яснейшей характеристики автора:
"С другой стороны, чувствуешь, что разум уважает права, нужды и даже невинные прихоти действительности, что он не запирается в свои подоблачные чертоги, чтобы своими отвлеченными, строгими догматами устрашать оттуда умы человеческие, а не править ими. Неизъяснимо отрадно видеть, как жизнь, вообще столь шаткая и грустная, доверчиво простирает объятия свои к силе, где сосредоточивается и хранится неизбежный закон и непреложный порядок, и как эта сила приветною улыбкою милости озаряет вокруг себя суровый мрак могущества беспредельного и неодолимого" (стр. 46).
Вот образец особенной чувствительности:
"Могущество это чувствуют, его благославляют или клянут: оно вызвало ряд деяний. Хотя заглянуть в лицо ему, столь победоносно властвующему: его никто не увидит, лица этого нет; это что-то неосязаемее, чем пар вашего дыхания, чем робкий вздох девственного сердца, когда оно в первый раз чувствует жажду любить; это идея без вещества, без имени, но полная слез, восторгов, мук, блаженства и славы" (стр. 53, 54).
В том же духе:
"Здесь (_в усилиях науки понять основание всего_) наука изменяет своему строгому, испытующему характеру; она забывает священное помазание правды и достоверности, которыми опыт уполномачивает ее царствовать над миром мысли; из скромной, важной, величественной жрицы Истины она становится догадкою, предположением, умствованием, системой, софизмом; она возбуждает к себе недоверчивость и сомнения, столь противные ее чести и благу людей, и вдается в ребяческие состязания с здравым рассудком, который отходит наконец в сторону от своей благородной и прекрасной сестры, чтобы в тишине и одиночестве сетовать о ее нецеломудренных поползновениях" (!!!) (стр. 58-59).
Но мы устаем выписывать; однако вот еще несколько примеров:
"Умная, благовоспитанная, т. е. историей воспитанная философия, вовсе не имеет глупой гордости думать, будто бы она вещам может давать направление без их, так сказать, ведома и сочувствия, вопреки их природе, по собственному идеалу истины" (стр. 67).
Какой же философ скажет это? и если найдется философия, которой можно сделать этот упрек, то какая же философия сама это думает?
Вот еще пример:
"Несмотря на блестящие замыслы и прикрасы, они все как-то похожи на ученый трактат, решающий какую-нибудь отвлеченную задачу ума: они принадлежат идее, а не людям, а известно, что идея без участия в человеческих нуждах, без слез и улыбки, прекрасна, но холодна как кокетка, любящая жертвы, но ни одного из жертвователей (!!!). Специалист-мыслитель или специалист-дилетаит может наслаждаться этими произведениями с утонченною сибаритскою роскошью, которая любит не одни вкусные блюда, но и вкусные мысли; но кто человечество ставит выше ремесла, тот не будет довольствоваться одним, искусством изображения, изящным исполнением, удачными оборотами мысли и речи — этой гимнастикой таланта, в которой он выказывает и силу и ловкость свою; он потребует от таланта красоты, но красоты, вылитой из нужд, страстей, желаний и надежд наших, потому что хотя она и дщерь неба, однако ж должна жить в святом и целомудренном браке с сердцем человеческим" (стр. 70-71).
Вот еще один пример:
"Отсюда произошли все эти заносчивые и вместе жалкие теории словесности, которых боялись школьники и не слушались таланты и которые однако ж, быв облечены незаконно в сан науки, затрудняли общий ход литературы, как брюзгливая старая надзирательница затрудняет ворчаньем своим милое и грациозное обращение молодой девушки" (стр. 87).
Но довольно; надеемся, мы показали достаточный образец этой бесплодной речи, в которой одно слово погоняет другое без всякой внутренней причины, — речи, лишенной всего внутреннего. Антропоморфизм [15] в рассуждениях г. автора доходит до невозможной степени. Литература, наука чувствуют, сердятся друг на друга, живут в браке. Право, почти ожидаешь, что он начнет описывать, какие лица у литературы и науки, скажет, белокурая ли одна и черноволосая ли другая. Нельзя не убедиться также (это видели мы из вышеприведенных примеров) в нежности и сентиментальности сердца г. сочинителя.
Обратимся к другой стороне, постараемся из этого хаоса и чувствительных описаний достать какое-нибудь положение.
Г. Никитенко думает, что определяет литературу так:
"Литература есть мысль человеческая, возникающая у народа вместе с ним из его духа, жизни исторических и местных обстоятельств, и посредством слова выражающая свое народочеловеческое развитие под совокупным влиянием верховных и всеобщих идей истинного и изящного" (24-25).
Итак, литература — это мысль под влиянием идей истинного и изящного. Мысль под влиянием идеи истинного? Но мысль есть сама явление истины; если же она под влиянием истинного, то она, следовательно, есть что-то вне истины находящееся; стало быть, она не истина, даже, может быть, ложная мысль и только находится под влиянием истины. Что же она такое? _Под влиянием идеи истинного и изящного_. Но что же такое изящное, как не истинное в образе, в непосредственном представлении? И что же такое после этого литература по будто бы определению г. Никитенки? Бог знает что; здесь нет даже положительной ошибки, нет даже ложного мнения; не на что даже напасть; а все разваливается, как только возьмешь в руки: ибо нет смысла.
Г. Никитенко между прочим говорит:
"Метода науки так определенна, что ее можно найти и изучить в любой логике" (стр. 29).
15
{15} Антропоморфизм (греч.) — перенесение свойств и особенностей, присущих человеку, на окружающие его предметы, природу и т. п.