Я не осмеливалась перед Марусей оправдаться, объяснить, что я с уроков в консерватории возвращаюсь, жду долго на улице Герцена троллейбуса, довозящего до Кадашевской набережной, откуда иду проходными дворами к Лаврушинскому, одна, ничего не боясь. А вот ее, Марусю, – да.
Робость удержала меня от унижений. Марусю, таких, как она, переубедить ни в чем нельзя. Попытка объясниться воспринимается ими как слабость, что еще пуще злобу их распаляет. Рабы, приученные к кнуту, жалости, милосердия не знают. Преданность рабская лишь маскировка, в ожидании часа для мести. Месть накапливается, как гнойник вызревает, и если черни завистливой позволить объединиться, она в клочья разносит страну.
У Пантелеймона Романова, репрессированного, погибшего в сталинских лагерях, отнюдь, кстати, не из аристократов, рабоче-крестьянской косточки, есть рассказ, короткий, но весьма выразительный, поучительный. Выстроен он на диалоге, без авторских комментариев, в них нет нужды.
Едут в поезде мужики, и один спрашивает другого, что ты-де пригорюнился, почему такой понурый? Тот поначалу отнекивается, но потом делится, так сказать, наболевшим.
Ну, пришли, значит, мы всем миром, всей деревней, к барину в поместье, чтобы он поделился честно, по справедливости, на крестьянской кровушке нажитым. А он, сволочь, и убечь успел, и все свое богатство вывез. Как, когда? Мы ведь давно уже его караулили, выжидали. Но припозднились. Нечем оказалось поживиться. Шарим, вскрываем полы, ищем тайник – ничего! Только деревья в кадках, идолы каменные понаставлены, мы их, конечно, с досады, топорами, молотками, картины – в клочья, книжки, ужас книжек сколько, повсюду, в костер. А сокровища, богатство-то где? Надо же, издевались, и теперь издеваются, дармоеды, над нами, тружениками, над простым народом!
Слушатель, полностью с рассказчиком солидарный, закручинился тоже: хитрющие они, баре, завсегда обманут мужика.
Да, не случайно Пантелеймона Романова уничтожили в энные годы. Ведь он на что замахнулся, на святая святых, основу основ – классовую, выплеснутую из низов, ненависть, то есть зависть. Зависть именно черни, алчно ждущей безнаказанных погромов, крови, любой, но в первую очередь тех, кто на вершок повыше, на чуток краше, у кого в голове не сено с опилками, а в душе не клубок жалящих друг дружку змей.
Хотя П. Романов написал о дремучих мужиках: что с них взять? Что взять с лифтерши-Маруси? И, мол, будь у них хотя бы школьное, начальное, а еще лучше высшее институтское образование, они бы в угаре ненависти предметы искусства крушить бы не стали, и у молоденькой жилицы не рассчитывали бы обнаружить крысиный хвост. Хвост, действительно, вряд ли бы искали, но вот яростно, люто выискивать чужие недостатки – это запросто. Потребность осудить, заклеймить от уровня образования не зависит. А источник – все та же зависть, убожество, изъян как бы уже врожденный, наследуемый генетически. Нация, для которой поговорка «у соседа корова сдохла – пустячок, а приятно» и прежде, и теперь актуальна, цивилизованного общества не построит, все всегда будет получатся наперекосяк
Для такой нации свобода – это прежде всего возможность облить безнаказанно другого, других помоями, плюнуть на лысину бывшего начальника, разрушить не ими построенное, пониманию недоступное, – короче, свести счеты с теми, кому прежде опять же завидовали. Привилегиям, успеху, положению, всему, чего сами достигнуть не смогли.
Но отнятое в грабеже уплывает из рук захватчиков, богаче, благополучнее их не сделав.
Опять кто-то окажется удачливее, успешнее, вновь распаляя неутолимую, ненасытную зависть толпы, в очередной раз обманутой, а точнее, себя самою обманувшую. Справедливой, равной дележки не было, нет и не будет. Это иллюзия, каждый раз большинству приносящая разочарование, запоздалое отрезвление. Выясняется, что стало не лучше, а хуже. Именно большинству.
ИСПОВЕДЬ ГУЛЛИВЕРА, ПОПАВШЕГО В ПЛЕН К ЛИЛИПУТАМ
В этой книге все удивительно, и то, что она писалась с 1918 года по 1987 год, то есть шестьдесят девять лет. И что автор ее по своему происхождению, воспитанию, вере, принципам подлежал выкорчевыванию в ту эпоху, когда имел несчастье родиться, а не просто выжил, но и прославился, вошел в когорту мировых знаменитостей.
Еще удивительней, что уже после его смерти рукопись, а точнее блокноты, листочки, обрывки, клочки бумаги, хранились в чемоданах почти двадцать лет – и вот держу в руках замечательно, с безупречным вкусом изданный том, только что появившийся в санкт-петербургском издательстве «Искусство», и все еще не верю, неужели вправду сбылось?!
К этой книге у меня особое отношение: я знаю, хорошо знаю, что ее могло не быть, и не только при советской власти, что обосновано, понятно, но и при той, что называет себя демократической.
Александра Михайловна Вавилина-Мравинская, вдова, наследница великого дирижера, в предисловии к книге, названной «Записки на память», упоминает, что наше с ней знакомство произошло в июне 1991 года, когда я, тогда корреспондент газеты «Советская культура», приехала в Ленинград, в то время еще Ленинград, чтобы взять у нее интервью. И обнаружила клад – те самые дневники Евгения Александровича, что вот сейчас – только сейчас – обнародованы.
То был разгар гласности, пик ее эйфории, и, находясь в состоянии той же, всеобщей лучезарности, не сомневалась, что после публикации моей статьи, размером с газетную полосу, да еще с уникальными фотографиями, выдержками из дневников, наша либеральная, наконец-то избавившаяся от коммунистического надзора общественность, с восторгом, трепетом станет просить Александру Михайловну сделать принадлежащее ей сокровище достоянием нации, образованной, считалось, как пчелы, падкой на культурный нектар, взыскующей, несмотря ни на какие препоны, запреты, правды.
Мне казалось, что счастье, ошеломление, мною испытанные в скромной квартире Мравинских на Петровской набережной, в соприкосновении с личностью такого масштаба, разделят тысячи, миллионы – мы не отучились еще в те года, в оптимистическом дурмане, мыслить глобально – но, как выяснилось, обманулась и насчет своих соотечественников, и по поводу в очередной раз нам обещанного светлого будущего.
Дневники Мравинского изданы тиражом в три тысячи экземпляров – раритет. Смели ли его сразу с прилавков? – не знаю.
Александра Михайловна в том же предисловии вспоминает, как весной 2002 года я ей позвонила уже из Америки. Цитирую: «Все вы преступники! Не удосужились за все эти годы опубликовать…» – справедливо расстреливала она (то бишь я) меня из своего далека высоким, взволнованным голосом. Пообещав ей заняться дневниками, я собрала остатки душевных сил и 18 июля открыла самый «читабельный» из них. В этом же году издательство «Искусство – СПБ» предложило мне сотрудничество в работе над изданием дневников Евгения Александровича".
Ну ладно, допустим. Хотя Александра Михайловна совсем не тот человек, что позволил бы кому-либо, когда-либо разговаривать с ней на повышенных тонах. И излишней доверчивостью не страдала, плюс бритвенно острый язык и сила характера, подстать своему спутнику, с которым четверть века рука об руку прожила.
Еще не зная, не читая дневников Евгения Александровича, я попала под обаяние ее мощной, страстной натуры, оберегающей память мужа, как прежде его жизнь.
Между тем началось наше знакомство отнюдь не идиллически. Александра Михайловна сообщила, что раздумала давать интервью, не нужна ей дешевая шумиха, и готова-де оплатить расходы по моей командировке, но беседовать отказывается. И тут мне на выручку неожиданно явились кошки. Сколько их было, не помню, но много, показалось, что чересчур много, когда мяукающая стая окружила меня.
В дневниках Мравинского есть прелестные эссе о кошачьей породе, без капли сентиментальности, вообще ему не присущей, но с поразительной чуткостью понимания, уважения к этим маленьким тиграм – к их гордости, чувству собственного достоинства, свободе, не терпящей никакого насилия, пленения. Мне, убежденной собачнице, отношение к кошкам Мравинского, открыло другой, до того незнакомый, пленительный своей странностью мир.