Но главное поражение еще впереди. Витязю явится в конце концов Разоблаченная Изида, вот только лик ее окажется ужасен, и рыцарь, отвернувшись в отвращении и страхе, сбежит от Дамы, от Хранительницы Всех Ключей и Тайн, — прочь. Сцены более антиромантической измыслить трудно. Разжиревшая, старая, пахнущая виски и мятными лепешками, в побитом молью платье Беатриче — какой конфуз для романтической надмирности! Идеальный образ меняться не имеет права. Но есть у этой сцены еще и «мистическая» составляющая, выходящая как на символику рыцарского романа, так и на таротный смысловой ряд. Александрия, Изида, является рыцарю лично — разве не этого ищут рыцари от века? Но рыцарь, повторяя сюжет Парцифаля, молодого и глупого, но только на ином, сниженном безмерно уровне, явленного откровения не узнает, не понимает, не задает вопроса, не произносит пароль. Отправившись на поиски Грааля, чаши с кровью, с духом Господним, — что он ожидал найти? Замахнувшийся на Чашу должен уметь видеть, чтобы сквозь унизительную данность прозреть обещание пути. Сэр Дэвид слеп в латной маске долга — и долгов. А потому и получает по заслугам. Его последняя попытка «вернуть себе Город» — уже чистой воды игра Изиды с плохоньким, бездарным и ненужным потому учеником. Играет, конечно же, не Лейла. Лейла умерла давно, из бабочки вылупилась гусеница. Играет Город — сквозь тело бывшей Лейлы, как и сквозь прочие тела и души, — ведь мы к этому уже привыкли после первых двух романов.
Вернувшись в пустой свой замок, где сыростью веет от стен, Маунтолив надевает феску и темные очки и этаким Гарун-аль-Рашидом едет в Город, в арабскую, волшебную его часть. Но маска способна с некоторой долей вероятности обмануть человека, но не Город, с наибольшей свободой играющий судьбами своих обитателей именно на карнавальном маскараде. Еще по дороге к арабскому кварталу навстречу Маунтоливу попадается не кто иной, как «дух места» Бальтазар, но сэр Дэвид, пьяненький и уже увлеченный мальчишеской совершенно игрой, предупреждения не понимает. Не поймет он, уже в борделе, и смысла отпечатков детских ладошек на стенах, «пощечин, розданных невидимой рукою духа» (в «Клеа» Персуорден и Жюстин, попавшие в аналогичную ловушку, выберутся из нее — и с честью). Влюбленный паладин получит ту любовь, которую заслужил. Лилипуты, маленькие, темные, хтонические бесы, опутывают его, раздевают, снимают доспехи и маски — до самой жалкой сущности его. Смысл будет явлен ему на картинке. И то хлеб. Сорокалетний несовершеннолетний Дэвид Маунтолив всю оставшуюся жизнь обречен теперь рассматривать картинки в Книге Жизни, не сумев прочесть в ней даже первых букв. (Помните, он же с детства к этому склонен — пусть мать читает ему вслух!) Единственное, что остается ему, — его драгоценная личность, иллюзия из иллюзий в мире Даррелла. Довершают жестокую расправу автора над персонажем «каирские» сцены — письмо от сэра Луиса («Я сразу подумал о тебе, сам не знаю почему») и «друг», полученный в подарок, утешительный приз, своего рода coup de grâce[39] в таротной системе символов. Таротным Дураком, странником в поисках света Маунтоливу уже не стать, он свой шанс упустил, он уснул на ходу, да и с самого начала спал, почти не просыпаясь. Теперь не пес будет гнать его вперед, цепляя за пятки, не давая остановиться в пути, а он старухой нянькой будет бегать за нелепой сосиской на корявых лапках и станет псом пса, лишенного хозяина, кусающего себя за хвост. В гётевском «Фаусте» Господь, посылая Мефистофеля пуделем к Фаусту, говорит ему:
Дэвиду Маунтоливу из тупика не выбиться уже. Мало того, униженный и оскорбленный заменой фокстерьера на таксу, мечты на издевку, он не в состоянии за идиотской предупредительностью посольских дам разглядеть даже смысл злой шутки Города — а все подарки у Даррелла имеют один известный всем, кроме сэра Дэвида, источник.
Сюжет Маунтолива в тексте ключевой, не случайно и назван роман его именем. И все остальные сюжеты в той или иной степени привязаны к нему, дублируют его, комментируют или оттеняют. Сквозные тематические поля, сформировавшиеся уже в первых двух романах «Квартета», также «отыгрываются» наново, приспосабливаясь к пафосу и логике этого самого «темного», самого мирского из всех четырех романов. Обо всем, однако, по порядку.
Начнем с начала, с самой первой сцены, яркой, как то и положено у Даррелла, и символически насыщенной, — с ночной рыбной ловли на Мареотисе вдвоем с Нарузом. Уже тот факт, что эта сцена, параллельная «заряженным» смертью празднествам, завершавшим предыдущие романы, открывает текст, указывает на особую активность тематического поля смерти-тьмы-воды-материи как мифоэпического начала. Даррелл не изменяет своему обыкновению заявлять в начале романа все его основные темы. Ночь уравнивает разделенные тонкой зеркальной пленкой (которой и ограничивается, собственно, мир Маунтолива, социальное «линейное» пространство, единственное, где он хотя бы иногда ощущает себя взрослым) толщу воздуха и мифоэпическую стихию подводного царства. Мало того, пленка эта еще и постоянно рвется, пропуская тела рыб (этот образ, традиционно связанный в христианской символике, с одной стороны, с Христом, а с другой — с понятием греха, неоднократно обыгрывается в «Квартете», в том числе и в связи с образом Маунтолива). Не случаен и спутник молодого дипломата. Наруз, хозяин хтонического царства Дельты, чувствует себя здесь буквально как рыба в воде, не обращая внимания на само существование той зеркальной поверхности, к которой прикован Маунтолив. Наруз — темное, «засоциальное» лицо Нессима, персонажа, совершающего эволюцию, параллельную эволюции Маунтолива, и, следовательно, отчасти дублирует и самого Дэвида. Буквально через несколько страниц рассказчик заметит, что Маунтолив узнал в Нессиме человека, «разметившего жизнь свою согласно некому коду». (Просьба обратить внимание на то, что английское слово code имеет также значение «закон», важное в этом случае для понимания «теологического» пласта образного строя тетралогии, который откроется в «Клеа».) В «Маунтоливе» это слово предваряет тему преобладания условно-игрового, ритуального элемента в жизни Маунтолива и Нессима, связанную с регулярно возникающим образом шахмат. Так, упоминается подарок, полученный Маунтоливом от матери в день совершеннолетия (21 год, число Дурака), — роскошные шахматы, иронический подтекст очевиден. За шахматной партией Бальтазар рассказывает Маунтоливу о своем «тонко продуманном» карнавальном розыгрыше и о наказании за попытку играть людьми, как пешками. (Эта сценка не случайно оттеняет тщательно выписанную конфликтную ситуацию между «темным принцем» Нарузом и таким же, как Маунтолив, «шахматистом» Нессимом.) Нессим, пытающийся заставить Наруза выйти из игры, осознает отчасти собственную несостоятельность в качестве бойца и лидера, ибо Нарузу «мир являлся не подобием гигантской шахматной доски, но ритмом, пульсом, бьющимся в груди могучей воли, которую одна лишь поэзия псалмов и в состоянии разбудить…» Нессим и Жюстин, уже включившиеся в «гонку преследования», видят, проезжая ночью мимо посольства, Маунтолива, босиком и в пижаме вышагивающего по траве с телеграммой в руках. Заговорщики вольны предполагать все, что угодно, относительно содержания депеши, ибо их судьба висит, по большому счету, на волоске. В телеграмме же — очередной шахматный ход все того же Бальтазара. В Лондоне, в Foreign Office, Маунтоливу обещают расставить для него «шахматишки поудобней» в Египте и прочая, прочая, прочая. В случае Нессима к шахматам добавляется еще и карточная игра как символ нелепого и примитивного использования могучих сил (таротная символика составляет заметный пласт общего символического содержания романа). Тема шахмат, помимо значений ритуального и социально-условного движения, развивает и еще одну смысловую цепочку. Возникает устойчивая параллель с «Игрой в шахматы» из «Бесплодной земли» Т.-С. Элиота. Основная в «Игре в шахматы» тема бессмысленности повседневного движения человека в окружении мертвых поверхностей и в ожидании неминуемого «стука в дверь» вплетается Дарреллом в многослойный символический фон эволюции Маунтолива и Нессима Хознани.