Вспомним следующую после этих слов вдохновенную страницу, сделавшую повесть Гоголя пламенным манифестом гуманизма, идеи которого подняли на небывалую высоту русский реализм.
Не будь этой страницы, Достоевский, возможно, и не произнес бы свое знаменитое: «Все мы вышли из гоголевской «Шинели».
«Оставьте меня! Зачем вы меня обижаете?» И что-то странное заключалось в словах и в голосе, с каким они были произнесены. В нем слышалось что-то такое, преклоняющее на жалость, что один молодой человек, недавно определившийся, который, по примеру других, позволил было себе посмеяться над ним, вдруг остановился как будто пронзеннный, и с тех пор как будто все переменилось перед ним и показалось в другом виде… И долго потом, среди самых веселых минут, представлялся ему низенький чиновник с лысинкой на лбу, с своими проникающими словами: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» — и в этих проникающих словах звенели другие слова: «Я брат твой».
«Бедный молодой человек», больше не появляющийся на страницах повести, — это сам Николай Васильевич Гоголь.
В робкой самозащите Акакия Акакиевича он услышал идущие сквозь века призывные слова: «Я брат твой». Выше этих слов не поднялись самые глубокие и возвышенные философско-нравственные учения. Они были выстраданы Гоголем, выстраданы им от имени человечества.
«И закрывал себя рукою бедный молодой человек, и много раз содрогался он потом на веку своем, видя, как много в человеке бесчеловечья, как много скрыто свирепой грубости в утонченной, образованной светскости, и, боже! даже в том человеке, которого свет признает благородным и честным».
Страница эта — кульминация первой половины повести. И одна из вершин русской и мировой прозы.
Гоголю был известен секрет слияния смешного и трогательного, комического и трагического, смеха и слез. Именно слияние, а не только совмещение или чередование.
Это драгоценный и редкий дар. Многим корифеям литературы он не был свойствен.
Сервантес, Гоголь, Диккенс владели им в совершенстве. Дон Кихот не был бы так близок нам, если бы не был смешон.
В наш век прошагал по экранам всего мира бродяга в потрепанной визитке, непомерно больших башмаках с чужой ноги, с маленькими усиками, в нелепом котелке. Гениальные картины Чаплина не производили бы такого громадного впечатления, если бы герой их не был так уморительно, бесконечно смешон.
Фильмы Чаплина рождали и рождают чувство необыкновенно острой жалости к обездоленному человеку. Но вряд ли появился бы на экране смешивший до упаду весь мир «Шарло» с его щегольской тросточкой и жалкими потугами казаться благопристойным джентльменом, если бы не явился раньше служивший «в каком-то департаменте» Акакий Акакиевич Башмачкин.
Повесть начинается со смешного эпизода выбора имени при рождении нашего героя. Почему ему дали неблагозвучное имя отца, удвоив тем самым его неблагозвучие? Но что могли сделать родители, когда в святцах они наталкивались на смехотворные имена: Мокий, Соссий, Хоздазат. Затем мелькнули Трифилий, Дула и Варахисий. Наконец, Павсикакий и Вахтисий.
Читатель беззаботно смеется. Начало не предвещает ничего печального. Поэтому так неожиданно сильно впечатление от эпизода с чиновниками, потешающимися над Акакием Акакиевичем, и прозревающим молодым человеком. Но и после этих страниц Гоголь на протяжении всей повести не раз заставляет нас от души посмеяться над Башмачкиным.
Нас смешит, что он «родился на свет уже совершенно готовым, в вицмундире и с лысиной на голове». Что переписка бумаг доставляет ему наслаждение и некоторые буквы у него фавориты. Когда он до них добирался, то был «сам не свой: и подсмеивался, и подмигивал, и помогал губами, так что в лице его, казалось, можно было прочесть всякую букву, которую выводило перо его».
Нам смешно, что Акакий Акакиевич «имел особенное искусство». Какое же? «Ходя по улице, поспевать под окно именно в то самое время, когда из него выбрасывали всякую дрянь, и оттого вечно уносил на своей шляпе арбузные и дынные корки и тому подобный вздор». Переходя улицу, «Акакий Акакиевич если и глядел на что, то видел на всем свои чистые, ровным почерком выписанные строки, и только разве если, неизвестно откуда взявшись, лошадиная морда помещалась ему на плечо… тогда только замечал он, что он не на середине строки, а скорее на средине улицы». И это, как и многое другое, вызывает улыбку, а иногда раскатистый веселый смех.
Но вместе с рассеянными по всей повести потешными местами звучит и все нарастает хмурая нота горестной повседневности. Повседневности привычной и постоянной — ее уже и не замечаешь. И только раненное человеческими бедами сердце художника затрепетало и откликнулось. И понурый пейзаж городских углов, поникшие фигуры их обитателей вплотную приблизились к глазам читателя, представ в своем скорбном облике.
В том-то и назначение искусства, чтобы собрать распыленные крупицы существования, слепить из них образ бытия, открывающийся нам в своей подлинной сути.
Во второй половине повести мелкий ручеек быта начинает бурлить драматическими событиями, и горькая судьбина Акакия Акакиевича вырастает в широкую картину социальных невзгод.
В «анекдоте» лепажевское ружье пропадает по недосмотру владельца, в повести новая шинель становится добычей грабителей.
Но и тут и там — это крушение долго вынашиваемой мечты.
Мечта? Не слишком ли громко?
С этим словом мы привыкли соединять нечто возвышенное. Но в бедственной жизни маленького чиновника будущая новая шинель облеклась неким ореолом. Величественно вознеслась она над буднями, полными лишений. Акакий Акакиевич приучился голодать по вечерам, потому что он «питался духовно, нося в мыслях своих вечную идею будущей шинели. С этих пор как будто самое существование его сделалось как-то полнее… как будто он был не один, а какая-то приятная подруга жизни согласилась с ним проходить вместе жизненную дорогу, — и подруга эта была не кто другая, как та же шинель на толстой вате, на крепкой подкладке без износу».
Шинель — приятная подруга жизни? Смешно. До упаду смешно. Ну как не посмеяться над смехотворной торжественностью церемониала надевания новой шинели? Петрович совершает его, как некий обряд, чуть ли не священнодействие.
Вынувши шинель, Петрович «весьма гордо посмотрел и, держа в обеих руках, набросил весьма ловко на плечи Акакию Акакиевичу; потом потянул и осадил ее сзади рукой книзу: потом драпировал ею Акакия Акакиевича несколько нараспашку. Акакий Акакиевич, как человек в летах, хотел попробовать в рукава: Петрович помог надеть и в рукава — вышло, что и в рукава была хороша».
И даже после того, как шинель отдана заказчику, Петровичу трудно расстаться с великолепным созданием своих рук. Он вышел вслед за Акакием Акакиевичем «и, оставаясь на улице, долго еще смотрел издали на шинель и потом пошел нарочно в сторону, чтобы, обогнувши кривым переулком, забежать вновь на улицу и посмотреть еще раз на свою шинель с другой стороны, то есть прямо в лицо».
Такие куски нельзя читать без улыбки. Конечно, эпизод смешной. Смешной и трогательный. Ведь это самый большой праздник в жизни Акакия Акакиевича. Да и немалый для Петровича, который вечно пробавлялся мелким латанием да починкой. Шитьем новой шинели он как бы повысился в ранге своего портняжного сословия.
Тем разительнее и ужаснее после этого праздника постигшая Акакия Акакиевича беда. Ограбление происходит вечером того же дня, когда он надел обновку.
Любопытно, как Гоголь подготавливает грядущую напасть. Акакий Акакиевич спозаранку ушел с дружеской вечеринки, куда его затащил сослуживец. Он в самом приподнятом настроении. Нужды нет, что новая шинель подбита коленкором. Ведь, по словам Петровича, он «был еще лучше шелку и даже на вид казистей и глянцевитей». На воротник пошла не куница, как раньше предполагалось, потому что «была точно дорога». Вместо нее выбрали кошку. Но такую, какую издали всегда можно было принять за куницу.