Два дня продолжалась привычная орудийная пальба, время от времени слышалась винтовочная перестрелка. Неделько с братом от зари до зари работали: тесали рукояти и латали настил в амбаре (к зиме), чтобы заглушить тревогу и отвлечься от бесполезных мыслей. На третий день, рано утром, австрийцы потеснили передовые позиции сербов, захватили холм почти до вершины и оказались возле домов Джукановичей. С непокрытой головой, покорно кланяясь и опустив руки, навстречу им как старший вышел Неделько. Это были в основном немцы, один говорил по-чешски.

– Вы должны пойти с нами.

– Как прикажете, господин.

Он надевал на плечо кожаную суму, а брат незаметно крестился, когда послышался шум голосов и нагрянули шюцкоры. Человек пятнадцать, несколько турок из города, но главным образом цыгане и прочая голытьба, все непроспавшиеся, закоптелые и хмельные. При виде их у Неделько заходил кадык на шее, и он только успел сказать жене:

– Пригляди за домом.

Шюцкоры тут же договорились с солдатами, те пошли дальше, а двух крестьян оставили в их распоряжение. Каратели обыскали весь дом, а потом погнали мужиков со двора. Из дома никто не осмелился даже выглянуть им вослед.

Поняв, что их ведут не в город, а куда-то вверх, Неделько обратился к старшему по годам турку, который был трезв:

– Турецким богом тебя молю, Ибрагим-ага, не допусти безвинной нашей погибели!

Напрасно Ибрагим переговаривался с остальными, никто не хотел его слушать. В ответ лишь сквернословили. Один цыган размахивал длинным штыком перед глазами Неделько:

– Хватит, пожили! Конец пришел сербам, газда Неделько! Неделько молчал.

Когда дошли до перекрестка, цыган подошел к ветвистой сосне, размотал опоясывавшую его длинную, тонкую веревку и стал привязывать ее к нижней ветке. Милое побледнел и задрожал, а Неделько проговорил:

– Побойтесь бога, люди… – Он просил тихо и униженно, но слова заглушались ругательствами и криком, затем его, подталкивая прикладами, погнали к петле. И тут Неделько вдруг переменился, расправил плечи, шея у него покраснела, жилы вздулись, он стиснул кулаки и закричал на них свысока, как разъяренный хозяин, как человек, который за много лет научился обращаться с людьми, приобрел почет, уважение и богатство:

– Вот вы как, псы смердящие?!

– Уймись, Неделько, наше время настало!

– Ваше?! Тьфу!

– Ясное дело: нет больше Сербии!

– Сербия была и будет, а вы вечно останетесь грязным цыганьем.

Они переругивались, как на базаре.

– Свинья! Дай ему в зубы!

– Курва валашская! Продажная шкура!

– Кто? Я? Я честно торговал и со швабом, и с сербом, и с любой другой верой, и всякий меня знал и признавал, а вы были швалью, швалью и останетесь. Тьфу! Мать вашу растак мусульманскую!

И Неделько сплюнул. Раскрасневшийся, едва переводя дыхание и размахивая правой рукой, он пошел к веревке быстрым, твердым шагом, как, бывало, выходил из лавки после торговой перебранки.

Милое онемел и обмер от страха. Его к виселице тащили.

На обратном пути шюцкоры, все еще переругиваясь и горланя, стукнули в окошко к старухе, жене Неделько.

– Эй, бабка! Слышь, бабка, вон там на пригорке твой Неделько с деверем – ждут не дождутся попа Алексу, чтобы прочитал над ними молитву.

Но из запертого дома никто не отозвался.

Снизу слышалась винтовочная пальба. Утро было ясное, и каждый выстрел эхом отзывался среди холмов.

Австрийские власти сожалели об убийстве газды Неделько и хотели покарать шюцкоров, но вскоре и это забылось. Всей своей тяжестью на горы навалилась война. Только теперь стало понятно, зачем здесь из года в год столько строили, трудились, зачем столько всего навезли. Казавшаяся некогда благодать, принесенная чужеземцами, обратилась в ужас. В течение четырех лет одна армия сменяла другую, битва следовала за битвой, были сожжены села и леса, погублен скот, уничтожено нажитое в поте лица имущество. Люди разбрелись по свету. Но куда бы ни зашел наш человек, где бы ни осел, в сердце своем, словно студеный камень, нес он память о разоренном доме и убитых детях.

А потом наступил голод и истребил все слабое и недюжее. Три года стояли холмы невозделанными и видели то, что не доводилось им видеть со времен сераскера:[2] две женщины на коровенке пашут землю, оставляя за собой мелкие, кривые борозды.

А на четвертый год, снова осенью, австрийцы неожиданно начали готовиться к обороне. Но только было принялись чистить заросшие бурьяном окопы, как все побросали и под скрип обозов и топот коней отступили к Сараеву. А по той самой расщелине, где когда-то, сорок лет назад, увязла в болоте турецкая пушка, пришли наши. Они были в синих французских мундирах, полумертвые от усталости и бессонных ночей.

Тишина и настороженность в городке и селах быстро сменились ликованием. Много пили, пели и плакали. Но свежа была память об умерших и о тех, кто далеко. А присмиревшие победители разбрелись по домам, сидят возле очагов и неумело, отвыкшими пальцами гладят детей или кормят кур. Некоторые подолгу стоят на разрушенном мосту, глядят в зеленую, бурную реку и удивленно спрашивают, правда ли, что это и есть та самая Дрина. Целый месяц шли войска и обозы, а потом и их не стало.

В городке – только небольшой гарнизон. Торговля вялая, и жизнь однообразна. На домах, как оспины, пестреют следы от пуль, а каменный мост жестоко перебит на самой середине. Холмы опустели.

И ветры, и дожди, и лед, и зной, и гром – все бесчисленные силы земли и человеческие инстинкты, объединившись, без устали трудятся и спешат возвратить холмам их прежний покой и былую невозмутимость. Как бы следуя некоему плану и глубоким внутренним законам, все стремится принять свой первоначальный облик. Словно ненавистное платье, сбрасывают с себя холмы все чужое.

Давно зарос бурьяном карьер вокруг туннеля. На Голеше и Молевнике ветшают землянки, осыпаются и сравниваются с землей окопы, все покрыли трава и кустарник, который с каждой весной становится гуще. На Банполе разрушена крепость и каменные императорские инициалы, а на Биковаце в разные стороны протянула веточки живая изгородь, посерели, заросли муравой корты, покривились черно-желтые столбы у ворот, осыпалась краска на надписях: «Zivilisten Eingang yerboten».[3] Мокнут и гниют бараки, у них настежь распахнуты двери и выбиты окна. Лесопилка сгорела.

Так мало-помалу все чужое стерлось, будто неверный счет. И остались лишь холмы – такими, какими были испокон веку, поросшие лесом или обработанные людьми, в ожидании лучших времен.

ПОЯСНИТЕЛЬНЫЙ СЛОВАРЬ

Ага – землевладелец, господин, уважительное обращение к состоятельным людям.

Актам – четвертая из пяти обязательных молитв у мусульман, совершаемая после заката солнца.

Антерия – род национальной верхней одежды, как мужской, так и женской, с длинными рукавами.

Аян – представитель привилегированного сословия.

Байрам – мусульманский праздник по окончании рамазана, продолжающийся три дня.

Бег – землевладелец, господин.

Берат – грамота султана.

Вакуф – земли или имущество, завещанные на религиозные или благотворительные цели.

Валия – наместник вилайета – округа.

Газда – уважительное обращение к людям торгового или ремесленного сословия, букв.: хозяин.

Гайтан – веревка.

Гунь – крестьянская одежда вроде кафтана.

Джемадан – род национальной верхней мужской одежды без рукавов, обычно расшитой разнообразной тесьмой.

Жупник – католический священник в жупе (приходе).

Ифтар – ужин во время рамазана после захода солнца, когда прекращается дневной пост.

вернуться

2

Сераскер – имеется в виду Омер-паша Латас (1806–1871), турецкий военачальник, по происхождению серб, в 1850–1852 гг. командовал войсками, направленными в Боснию для подавления восстания местных феодалов и проведения реформ, так называемого танзимата. Командовал турецкими войсками во время Крымской войны.

вернуться

3

Гражданским лицам вход воспрещен (нем.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: