– Набил брюхо, вот и мерещится тебе неведомо что.
– Что ты сказал?
– Нет, ага, нет. Нет у нас свинины.
Подает кофе. Кезмо сверлит его большими зелеными глазами.
– Слышал я, судья оштрафовал вас на двадцать грошей за то, что ему в плове попалась куриная голова. Ну уж коли вы этому каналье отвалили двадцать, то мне причитаются все сорок.
– Я с деньгами дела не имею.
– Ха-ха, все вы так: не имею, не знаю, а у самих денег куры не клюют, стоит вас только прижать покрепче.
Но все обернулось шуткой.
Наступила ночь. Потягивая ракию, турки говорят о войне, о жалованье янычар. Больной то задремлет, то проснется и слушает. Фра Марко сидит в углу, поставив локти на колени и подперев голову ладонями, и тоже слушает.
Из разговора турок он постепенно узнал, что больной из Сараева и зовут его Осмо Мамеледжия, второй – Мехмед Плевляк. Оба они, как и Кезмо, янычары и стоят сейчас в Сараево. В ожидании жалованья слоняются по окрестностям, а потом пойдут на Видин.
Кезмо взахлеб описывает мост у Мустафы Паши, караван-сарай в Едренях, публичные дома в Стамбуле с гречанками и армянками.
– Красавицы, ну просто пальчики оближешь! Фра Марко и тот не устоял бы. Что скажешь, фра Марко?
– Пст… я такими делами не занимаюсь.
– А зря!
– Это не для нас. Кабы наша воля, мы бы все такие дома с землей сровняли.
Турки смеются. Больной тихо стонет во сне. У этих тоже слипаются глаза – устали с дороги да и выпили порядком. Фра Марко поднялся и залил водой жар в очаге.
На другой день больному стало хуже. Турки, опять уничтожив дюжину яиц, держат совет. Игумен старается избавиться от них, внушая им через фра Марко, что мусафирхана – неподходящее место для больного. Турки требуют лошадь. Понимая, что назад он лошадь не получит, игумен говорит, что лошади у них нет, предлагая взамен по пять грошей каждому. Турки соглашаются на том условии, что монахи присмотрят за больным. Заверив игумена, что завтра они придут за ним с лошадью, турки уходят.
Фра Марко в ярости – только этого ему не хватало!
– Явился сюда отлеживаться! Мало с меня здоровых басурман, так на тебе еще хворого!
Игумен призывал его к благоразумию.
В первый день фра Марко даже не взглянул на турка. Ставил возле него каймак и хлеб и сразу удалялся.
Прошло три дня. Турки не возвращались. Больной день-деньской стонал и все чаще просил пить. У фра Марко вошло в обычай давать ему воду, потчевать молоком и вареньем. По нескольку раз на дню бросал он работу и бежал в мусафирхану проведать больного. Без конца ссорился с поваром, выбирая для него лучшие куски. Монахи заметили, как печется он о больном турке.
– Ну, как больной? – шпыняли они его при всяком удобном случае.
– Подыхает, – бросал он на ходу. – Ступай погляди, если не веришь.
На самом же деле чем турку становилось хуже, тем больше он заботился о нем, тщетно стараясь скрыть это от окружающих и не признаваясь в том самому себе.
Больной почти не разговаривал. Как-то вечером фра Марко разжег огонь, намереваясь испечь просфоры. Пока нагревалась форма, он сидел у очага, щурясь на жар.
– Фра Марко, – вдруг позвал его Мамеледжия из своего угла.
– А?
– Кезмо еще не вернулся?
– Нет.
Молчание.
– Видно, хочет везти меня прямо в Сараево, потому…
Догоревшие нижние головешки рассыпались, верхние чурки, шипя и потрескивая, осели, взметнув на фра Марко тучи искр. Приникшее пламя озарило комнату багровым светом.
– Не думай про Сараево и прочую ерунду…
И неожиданно для самого себя спокойно и без обычного своего заикания заговорил:
– А почему бы тебе, Осмо, не креститься? Уж коли суждено тебе помереть, то помрешь крещеным, а встанешь – будешь жить как человек, а не как неразумная тварь.
Турок не проронил ни слова. Безмолвный, недвижимый, он даже век не разомкнул.
С того дня фра Марко без устали уговаривал его, забыв о том, чем ему грозило возвращение турок. Вряд ли Мамеледжия смолчит о столь упорных попытках викария обратить его в свою веру. Во избежание насмешек он скрывал от монахов свои старания, но в душе твердо решил спасти душу Осмо Мамеледжии.
На все уговоры больной отмалчивался, по лицу его нельзя было понять, что у него на уме. Иногда фра Марко казалось, будто он поддается, а порой – что турка ничем не проймешь и все его слова отлетают от него как от стенки горох.
Как-то утром в мусафирхану пришла женщина взять огонька. Подойдя к очагу, она присела на корточки, чтоб набрать жару, и шаровары, игриво колыхнувшись, легли волнистым кругом. Мамеледжия, лежавший в лихорадке и с безразличным видом слушавший речи фра Марко о сладости покаяния и красоте христианской смерти, вдруг приподнялся на подушках и, сотрясаясь от дрожи, потянулся рукой к шароварам. В эту минуту вошел отлучавшийся фра Марко. Увидев распростертого на полу турка, пожиравшего глазами женщину и тщетно пытавшегося коснуться ее шаровар, он хотел было вскрикнуть, но голос изменил ему, и он пропищал что-то невнятное. Потом схватил стоявшую в углу палку и заорал не своим голосом:
– Изыди вон, дьяволица!
Женщина вскочила. Фра Марко выбил у нее из рук угли и выгнал ее из мусафирханы. Не понимая причины его гнева, она то и дело оборачивалась, напрасно уверяя его в том, что ее послали за жаром.
– Вон отсюда, сукина дочь! Только вздумай еще трясти здесь своими шароварами, палку сломаю об тебя! – кричал он, размахивая ей вслед своим оружием.
На Мамеледжию, который опять спокойно лежал на своем месте, фра Марко даже не взглянул. Только в полдень вскипятил молоко и, поставив его возле больного, сразу вышел из комнаты, бормоча:
– Фу, нехристь проклятый, никогда не узреть тебе лика божьего.
Но на другой день он снова сменил гнев на милость. С прежним пылом ухаживал за Мамеледжией, ежеминутно толкуя ему о вере и крещении. И даже ночью ему приснилось, как он бьется с окружившими Мамеледжию чертями, разгоняя их палкой. Но, сражаясь, он никак не мог преодолеть какой-то странной скованности. А чертей было все больше и больше, все до ужаса косматые, только под суставами видна серая жилистая кожа. Фра Марко проснулся, встал посреди комнаты, у него болит рука. С трудом зажег свечу. Оказалось, он столкнул с полки требник и фарфорового ангела, отбив ему кончик правого крыла. Фра Марко перекрестился и снова лег.
Мамеледжии все хуже. Он совсем не ест и, закрыв глаза, непрерывно стонет. Кезмо не возвращается. Игумен боится, как бы турок не умер в монастыре.
Однажды вечером Мамеледжия почувствовал себя лучше. Повеселел, оживился и все заговаривает с фра Марко, сучившим фитили для свечей. Слушая лихорадочные уверения турка в том, что ему полегчало, фра Марко подумал, что это, должно быть, перед смертью, и, подойдя к постели, вновь принялся обращать его в свою веру.
Он говорил страстно, увлеченно, сам удивляясь легкости, с какой лились у него слова. То он цитировал проповеди и церковные книги, то вдруг забывал про них и приводил свои собственные убедительные доводы.
– Ты что же, касатик, и на тот свет пойдешь с этим толстопузым Кезмо? Разве ты не видишь, как его раздуло от ракии и всяких непотребных дел? Ведь это сатана во плоти! Под ним всегда врата ада, не сегодня-завтра разверзнутся, и он полетит прямо в кипящий котел. И ты с ним заодно!
Тут он рассердился, хотел было выругаться, но вовремя спохватился и принялся воскрешать образ сладчайшего Иисуса и пречистой девы Марии; с трудом подыскивая слова, живописал, как умирает христианин и как торжественно препровождают крещеную душу в царствие небесное, где ее встречают архангельскими трубами и благостными песнопениями, по сравнению с которыми все земные радости ничто.
Турок молчит, только веки его слегка подрагивают. Фра Марко склонился над ним в тщетной надежде проникнуть в его мысли – перед ним все то же ничего не выражающее тонкое овальное лицо, закрытые глаза и надутые, как у упрямого мальчишки, губы.