– Не могу не восхищаться благородством твоих чувств! – с нескрываемой злостью взорвался Франческ. – Ты что, не понимаешь? Если бы ты сказала, что была девственницей, когда этот щенок изнасиловал тебя, твой отец мог бы подать в суд.
– Но это значило бы выдать Филипа.
– Выдать Филипа? И это тебя волнует? Неужели Филип Массагуэр смог так вскружить тебе голову, что ради него ты согласилась пожертвовать своей честью? Честью всей своей семьи?
– Ты хочешь сказать, что я должна была примчаться домой и рассказать, что со мной сделал Джерард? – Она покачала головой. – Нет. Ты не понимаешь. Я не могла говорить об этом, даже если бы знала, что мне поверят. Только когда я поняла, что беременна, я вынуждена была признаться.
– Но твой отец, твои тетки – разве тебе все равно, что они о тебе думают?
– Все равно, – спокойно проговорила Кончита. – Теперь все равно. – Она надолго замолчала и уставилась на его большие, натруженные руки. – Извини, – проговорила она наконец. – Тебе нелегко было выслушать меня. И мне нелегко было все это рассказывать. Но я хотела, чтобы ты узнал правду, прежде чем примешь решение относительно меня.
– Ты рассчитываешь, что теперь я буду о тебе лучшего мнения? – резко спросил он.
– Я только хотела, чтобы ты узнал правду, – ответила она дрожащими губами. – Чтобы ты знал, что я не виновата!
– Не виновата! Ты позволила семейке этих зажравшихся свиней, этих буржуев использовать тебя и выбросить, как ненужную вещь. Позволила им выставить тебя шлюхой только ради того, чтобы Филип Массагуэр мог притворяться настоящим мужчиной!
Она зарыдала и, не оглядываясь, выбежала из кузницы.
Франческ повернулся к печи и вытащил оттуда кусок раскаленного железа. Он почувствовал облегчение, лишь видя, как под ударами его молота сыплются в разные стороны искры, как покорно расплющивается металл, принимая форму, которую, остыв, он сохранит навсегда.
К Рождеству уже вся деревня судачила о том, что Франческ сватается к Кончите.
Несколько осторожных встреч, состоявшихся между Франческом и семейством Баррантесов, увенчались в канун Рождества вторым ужином en famille[6] в доме лавочника.
Этот ужин был организован с гораздо большим размахом, чем первый. Баррантес даже нанял по такому случаю еще одну служанку. На стол постелили лучшую белоснежную скатерть и выложили столовое серебро. В центре поместили огромную чашу с фруктами, а в гостиной зажгли несколько дополнительных керосиновых ламп.
Тетушки, почуяв скорую добычу, уделили туалету Кончиты значительно больше внимания. В этот вечер она появилась в кремовом муслиновом платье, с убранными назад волосами и слегка подрумяненными щеками. В качестве заключительного штриха они повязали ей на лоб ленточку из коричневого бархата, расшитого искусственным жемчугом. Все это должно было с самой лучшей стороны высветить ее утонченную красоту.
Пришедший на ужин Франческ в неуклюжем поклоне поцеловал ей руку – первое проявление галантности с его стороны. На нем был новый костюм модного покроя. На протяжении всего ужина его синие глаза неотступно следили за Кончитой, что не ускользнуло от внимания тетушек.
Подвыпивший Марсель сделался чрезвычайно общительным. После того как жареному гусю было отдано должное и служанки принесли неизменный crema catalana, он, грохнув кулаком по столу, предложил:
– Как насчет того, чтобы за чашечкой кофе перекинуться в картишки?
Луиза многозначительно кашлянула.
– Может, молодежь хотела бы уединиться в соседней комнате и послушать граммофон, пока мы тут сыграем партию-другую в вист?
– Не возражаю, не возражаю, – добродушно фыркнув, поддержал лавочник.
Франческ сидел с застывшей на лице улыбкой. Прошла минута, а то и две, прежде чем до него дошло, что под словом «молодежь» тетушка Луиза подразумевала и его. Он неловко поднялся и в сопровождении Кончиты прошел в другую комнату.
Граммофон был небольшой, с механическим подзаводом и гофрированной металлической трубой. Баррантес, видимо, был единственным жителем Сан-Люка, у которого в доме имелась подобная вещица, и Франческ с интересом принялся ее разглядывать.
– Когда я был мальчишкой, отец Перез нередко предостерегал людей от подобных штуковин, – сказал он Кончите. – Помню, он еще говорил, что вся эта механика – дело рук дьявола.
Кончита улыбнулась.
– По крайней мере, пока играет музыка, нас никто не слышит и мы можем поговорить.
«Сегодня она красива как никогда», – отметил про себя Франческ. Ее платье и бархатная лента на лбу смотрелись просто великолепно. А волосы были не менее черными и блестящими, чем граммофонная пластинка, которую она в этот момент рассматривала.
Выбрав одну из глянцевых шеллаковых[7] пластинок, она поставила ее на диск граммофона, покрутила ручку завода механизма и осторожно опустила иглу звукоснимателя. Послышалось шипение, затем комната наполнилась нежными звуками вальса.
– Ты выглядишь сегодня очень элегантной, – сдержанно произнес Франческ.
– Спасибо. Ты тоже очень элегантный. – Она застенчиво взглянула на него. – Хочешь посмотреть пластинки?
Сидя рядышком на диване, они принялись перебирать стопку граммофонных пластинок. Он с волнением следил, как ее изящные белые руки перекладывали картонные футляры. Тонкие пальцы, похоже, не знали физического труда; бледно-розовые ногти были аккуратно острижены и безукоризненно чисты. Рядом с этими миниатюрными ладошками его собственные руки казались огромными уродливыми клешнями.
– Ты здесь привыкла к красивой жизни… – заметил Франческ, оглядывая уютную комнату. – Чего только нет! Рюшечки-безделушечки. Везде лампы… Мебель вон дорогая… Ты же видела, как я живу. Неужели ты смогла бы чувствовать себя счастливой в моей кузнице?
– Я могу быть счастливой где угодно, – просто сказала она и добавила: – Пока я кому-то нужна.
– Я не о граммофоне и служанках, – перебил он. – Ты уже знаешь, что я отнюдь не джентльмен. Я отвратительный на вид, и мои манеры тоже отвратительные.
Кончита посмотрела ему в глаза. Ее губы дрожали.
– Ты не отвратительный, Франческ, – робко проговорила она.
– Во всяком случае, далеко не Ромео. – Он почувствовал, что теряется, что не в состоянии задать вопросы, которые вертелись у него на языке, не в состоянии объяснить ей все то, что он так хотел, чтобы она поняла.
Музыка с шипением замолкла, и Кончита сменила пластинку. Из металлической трубы полился волшебный голос Карузо, исполнявшего неаполитанскую песню о любви.
– Смотри! – неожиданно воскликнула она. – Снег идет!
Она подбежала к окну. В самом деле шел снег. Кружащиеся в хороводе снежники укрывали двор белоснежным покрывалом.
– Снег, – прижавшись к оконному стеклу, восторженно прошептала Кончита. – Никогда не видела снега.
– Никогда? – удивился Франческ.
– Никогда в жизни! – Она, затаив дыхание, смотрела на порхающие за окном снежинки. – Какие они красивые! Как крылышки ангелочков! – Она повернулась к нему – огромные глаза светятся. – Пойдем во двор!
– Промокнешь, – сказал он.
– Ну и что? Я хочу попробовать, какой он на вкус.
– Это не ванильное мороженое, – крикнул он, но она уже подбежала к двери и нетерпеливым жестом манила его за собой. – Хотя бы шаль набрось! – добавил Франческ, берясь за костыли. – Не забывай, в каком ты положении.
– Тс-с-с! Давай выйдем, чтобы никто не слышал! Стараясь не шуметь, они вышли во двор. Холодно не было, даже после душного тепла дома. Франческ поднял лицо к небу и замер, лишь чуть вздрагивая от нежных, как поцелуи, прикосновений падавших на его щеки снежинок.
Присев на корточки, Кончита собрала пригоршню снега и, слепив из него шарик, с жадностью надкусила его. На ее лице отразилось разочарование.
– Да он безвкусный!
– Я предупреждал, что это не мороженое, – назидательно проговорил Франческ.