10. Было ж в тот день на Москве! Она, матушка, такого, чаем, со смуты не видывала: многие тогда кровью умылися. Думного дьяка Назария Чистого из-за стола выволокли, растерзали миром, не успел и пирог дожевать. Так же и домочадцев его всех порешили, имение порушили – был богатый двор, стало голое место. После того кинулись громить Морозова. Не нашли Бориса-то, он, сказывали после, во дворце схоронился. Имение же его разорили, боярыня от страха языка лишилась: болбочет чего-то, болезная, а не уразуметь, сдуру болбочет. Не тронули ее.
11. Так, душу отведя на боярских дворах, затем новое удумали: приказы громить. В Земский побежали, в Стрелецкий, в Разбойный и другие; дьяков, сторожей повыбивали из палат, сундуки с бумагами порубили; под конец того какой-то умник догадался – чернилами дьяков мазать. Вымазали – и побежали дьяки по улицам, чисто арапы, черны, страшны, да ведь рады до смерти, что не побили. К тому часу кабаки разбили, пошло пьянство, У Киселева куда и робость, кричит: «Жги, ребята, бумаги! От них вся беда наша!» Живым делом сволокли в кучу листы, запалили костер. Огонь выше домов прянул, а на дворе сушь, жара. И как-то на грех строение занялося, ветерком потянуло, перекинуло на другое, там на третье… Пошло по Москве пылать. Уже и смерилось, ночь пала, а от пожаров светлехонько. Опомнились тут, по домам разошлись.
12. И наши ко двору на Воронеж побежали. Отойдя верст с десять, сели отдохнуть у дороги в лесочке. Ночь темная выдалась, душная, воровская. С рязанской земли шла туча, кидала в черное небо молонью, грозила. Позади, над Москвой, зарево реяло. Сели ребята, разулись, поправили портянки; и пробрал их голод, вспомнили, что с утра ведь маковой росинки во рту не бывало. Хватились сумы с харчами – ан нету: уронили, видно, как по боярским дворам толкались. Чудное дело: харчи пропали, а клок золотный от боярского платья – в руках! Киселев посмеялся тогда: «Ровно дите малое, за игрушку ухватился! Кинь ты его к богу, на что он тебе?» Герасим сказал: «Хочу на Воронеже показать, чтоб видели». – «Ох, гляди, – сказал Киселев, – как бы тебе от того беды не стало». Герасим сказал: «Беда, может, и станет, да только не мне. А на Воронеже все по-московскому сделается. Мы теперь ученые, знаем, за кое место хватать». После того нашли они в лесу берложку под еловыми кореньями, да и схоронились ночевать. И тут полил дождь, и гром гремел, и молонья била. Они же, сказав «господи помилуй», прижались друг к дружке в мурье, да и поснули себе, яко праведники. Ничего с ними тут не было. А утром далее побрели и так шли от села к селу, от деревни к деревне, рассказывая мужикам про московскую заваруху. Им кои верили, а кои сумлевались. Тогда Герасим парчу показывал. Удивлялись, конечно, мужики: «Вот на! Стало, и бояр побить мочно! Мы, признаться, даве слухом пользовались, будто-де указ такой вышел, да как-то не верилось, сумлевалися». Герасим говорил: «Бейте, не сумлевайтесь».
13. На пятый день показался в виду славный город Елец. Как раз троица пришлась, на торгу народу – битма. Прознали, что из Москвы наши идут, стали пытать – что на Москве было: до Ельца слухи пали про то. Ребята ельчанам поведали. Герасим от боярского кафтана парчу показал. Опять про указ зачали болтать – есть ли такой? Герасим сказал: «Брехать не хочу, не знаю, навряд ли. Да что за хитрость по указу бить, вот без указа – так любо!» Поговорили, посмеялись, да и пошли дальше. Только с торгу выбрались – наскочили на Герасима пристава, человек с шесть, все пьяные. «Ты что на торгу казал?» – «Ничего, мол, так, меж собой говорили». – «Нет, ты народ бунтовать подбивал!» Давай ему руки ломать. Как от шестерых отобьешься? Да ведь жеребцы стоялые, а Герасим в Москве отощал-таки. Киселева же и след простыл – утек, видя такое дело.
14. Привели Герасима на съезжую, давай бить. Он им кричит: «За что, ироды, бьете?» А они от того еще злей, дьяволы. Избили, кинули в подземелье. Лежит казак на соломке, мысли разошлись: что же это? Пошел правду искать, ан вместо того – из тюрьмы не вылазит, да и бока битые. Вспомнил он тут как тесть-покойник говаривал: боярская-де правда в красных сапожках по городу ходит, а мужицкая в лапоточках под замком сидит. Нескладно так-то, да ведь по его выходит. Тут с чего-то стало Герасиму колко лежать, это парча за пазухой корябает. И весело сделалось: побили-таки на Москве боярскую правду! А коль на Москве побили, так чего ж на Воронеже не побить? Да вот степы каменны, запоры крепки, оконце малое – высоко, решетчато. За оконцем-то и Воронеж недалече… До двора лишь домочи[18] бы, а как уйдешь? Меж тем на елецкую землю ночь пала, сон с дремой пошли по домам и съезжую избу не минули. Заснул Герасим, и мнится ему – словно бы меркоть[19], мжичка[20], и Настя, что ли, поет в тумане… Не то она, не то нет, а похоже, как прежде певала, голубочка: негромко, жалобно, аж слеза прошибает. «Настя! Настя!» – закричал Герасим да и проснулся. В оконце рассвет брезжит, солома гнилая, по склизким стенам мокрички ползают. Пропало, сгинуло лепое виденье… А песня звенит издалека, звенит, жалится, выговаривает: «Ох, то не в поле травушка колышется, то мое сердечушко ноет, болит…» Настя такую ж певала – не чудо ль? Ужели все еще сонное виденье? И к чему оно? Не ведает – к радости, не ведает – к печали, но сладко таково!
15. Трое суток держали казака в подземелье. Когда покормят, а когда и так, – забывали, видно: там, наверху-то, праздники дымили, гульба. На четвертый день пришли пристава, повели в приказ. Воевода сидел в приказе, хлебал рассол из корца. Он мутным оком поглядел на Герасима и спросил: «Ты зачем на торгу народ бунтовать подбивал?» Герасим сказал дерзко: «Тебе, сударь, пристава спьяну наклепали, а я никого не подбивал». Кликнули приставов тех, они сказали, что подбивал, говорил-де, что не хитрость начальство бить по указу, а без указу так любо. Герасим засмеялся: «Это вы, пристава, так говорите, а я так не говорил». – «Нет, говорил!» – «Ан не говорил!» Тут воевода дохлебал рассол, редькой рыгнул, заскучал. И он велел спорщикам замолчать, а сам задремал. Пристава же и Герасим стояли, ожидаючи, когда он проснется. Он долгонько-таки дремал, а проснувшись, велел еще рассолу принесть. И сказал приставам дать Герасиму двадцать батогов. Те так и сделали. После чего его выпустили, и он дальше на Воронеж побежал.
10. И так бежал, горюн, до самого Чертовицкого леса, где ночь пристигла. А он притомился, грешное тело покоя просит. Видит Герасим – костер в лесочке недалече. «Дай, мол, пойду погреюся». Там кони были к деревам привязаны и возле огня сидели люди. Герасим с ними наздравствовался, попросился погреться. «Ну, что, казак, – спросил один, – подобру ль, поздорову в Москву сбе́гал? Чем тебя там государь-батюшка потчевал?» Герасим пригляделся: Илья! И молвит в ответ: «Здравствуй, Илья Батькович, я ведь было тебя не признал». – «А отколь тебе меня знать?» – говорит Илья. Герасим ему тогда про тестя про Василья сказал, да и про Москву. «В Москве, – сказал, – слава богу, попотчевали-таки, двадцать пять плетей подарили, да вот в Ельце еще двадцать додачи вышло, ничего». Илья засмеялся: «Что ж, брат, верно, опять будете челобитню писать?» Герасим показал ему парчу и сказал: «Что на Москве было, то и в Воронеже станет. А, чай, у Васьки у Грязного не крепче морозовского кафтан-то. Челом били, так не по-нашему стало, теперь зачнем топорами бить!» – «Вот это, казак, любо! – сказал Илья. – Тут и мы тебе товарищи. Пойдем-ка ко мне в берлогу да потолкуем». С этими словами он велел своим молодцам гулять нынче без него, а сам сел на коня и, посадив позади себя Герасима, повез его в дремучий лес на Чертовкину гору.