4. И он вышел из горницы и вскорости привел какого-то человека, по виду как бы монаха или попа, но, видно, плохонького, а не то и беглого. На нем кафтанец был трепан-претрепан и лаптишки худые, да рожа гладкая, красная и взгляд страшно дерзкий. Он принес с собой чернильные скляницы и бумагу, а перья у него в рыжей гриве были воткнуты. И, хотя от него винищем разило что из бочки, он спросил себе пива и, пока не принесли, за перо не брался, сидел, руки сложа на чреве, и крутил пальцами. Оказался, верно, беглый Акатовой обители иеромонах Пигасий. Игумен его велел за пьяное буйство на чепь сажать, а он утек, бежит в Сечь к казакам; к чаплыгинскому подворью прибился до весны, потому что студено, а одежа худа. Он напился пива, и Чаплыгин стал ему говорить, что писать про Грязного, но Пигасий, его не слушая, сказал: «Вы, невежи, погодите. Сперва надобно вывести полный государев титул, а потом уже зачнем говорить про свою тугу».
5. И он краспыми чернилами вывел полный государев титул: «Великому царю и государю всеа великия и малыя и белыя Руси и протчия». После чего сказал, чтоб говорили, чего писать. И ему все говорили – и Чаплыгин, и Герасим, и Олешка, а он слушал, хлебал из корца пиво, сопел, как мех кузнечный. Когда же все было сказано, выдернул из гривы другое перо и стал писать черными чернилами: «Бьют челом холопи твои государевы, все воронежские посадские и стрелецкие, и все рядовые и все казаки и всякие служивые твои, государь, люди жилецкие и сироты. Помилуй, государь, житья не стало от великого разорения, от неустройства и нужи, совсем воеводишка твой Грязной Васька в отделку замучил. Ведь что, государь, каких поборов не плачено, не бирано, так новые измыслил, вор, кои смеху достойны, но нам плач и горе: уже велено и с ягоды брать, и с огурца соленого, и с гриба, и с колеса, и с бадейки. А кто не платит, коегождо бьет в кнуты и батоги нещадно, помилуй, государь! В студеную пору печи запечатал, топить не дает, оттого малые детки перезнобились и есть какие холодной смертью померли. От стрелецких дворов огородишки оттягал, нарезал на речке Инютинке, верст с двадцать до них и боле, как жить? Даже у каких детей боярских самовольно вотчинную землицу берет, жалует за ефимки[14] кому, злодей, похощет. Весь народ от такой неправды в шатость приходит, шум в кабаках и на торгу. Как бы по-летошнему не содеялось, тогда ты, государь, велишь казнить, да чтоб мы невинно не пострадали. Нам смута не надобна, а нам надобна правда, помилуй, государь. Позволь присно бога молить, избавь нас от нерадивца. К сему руки приложили».
6. Затем всяк поставил крыж[15]. Вышло с Пигасием крыжей четыре. Но стрелец стал сомневаться, что мало, что надобно еще, чтоб на бумаге чистого места не оставалось. На этом-таки побранились маленько. Олешка кричал, чтоб с бумагой идти на торг и там звать людей крыжи ставить, а Чаплыгин опасался: на торгу-де лихобритовские шиши схватят, и тогда все пойдет прахом. Герасим держал чаплыгинскую сторону, тоже опасался шишей, но соглашался со стрельцом, что крыжей маловато. Они спорили и кричали, и Чаплыгин с Олешкой стали хватать друг дружку за грудки. Тогда монах Пигасий сказал: «Экие вы, прости господи, дураки! Крыжей вам мало? Ну, так сей час много станет». И он обмакнул в скляницу перо и давай ставить крыжи – великие и малые, красные и черные, кои тонесенько выводя, кои грубо, толсто, а кои так с брызгой. И так весь лист исчеркал. Пигасиевой хитрости все много удивлялись, а он за догадку еще пива стребовал и, опьянев, зачал срамные песни голосить, но скоро хмель его сшиб с ног, и он уснул.
7. После чего стали челобитчики гадать, кому на Москву везти бумагу. Чаплыгин сказал, что его дело – гонца обрядить в дорогу, а Герасиму или Олешке ехать, для того надо кидать жребий. Так и сделали, поканались на палке: кто верх ухватит, тому ехать. И верх ухватил Герасим. Чаплыгин дал ему кафтан хороший да однорядку[16], да сапоги добрые, да шапку с алым верхом, чтоб в Москве не хуже других показаться. Мешок набил харчами полнехонек и денег отсчитал десять рублев. А как смерклось, запряг лошадь и тайно отвез обоих до Чижовского леса. Там они расстались. Чаплыгин сказал: «Ну, с богом! Гляди же, чтоб в государевы руки, иным не давай». С этими словами он поворотил лошадь назад в Устье, а Герасим и стрелец пошли в Воронеж: Олешка в Стрелецкую слободку, а Герасим на Чижовку.
8. Он подумал: где Настю ночью искать? И побрел на свое подворье. Там было тихо. В катухе корова жует, охает, а коня не слышно. Что за притча? Герасим – в стойло: одна пустая комяга. Он – на варок: нету коня. Тут Настя вышла, она, бедная, другую ночь в нетопленой избе поджидала Герасима. Он спросил: «Где конь?» Настя сказала, плачучи: «Ох, батюшка, нету коня! Вчерась со съезжей пришли четверо, с подьячим, с Кошкиным Захаркой, они взяли. Сказывали, что-де накопилось за нами долгу и с дыму, и с животов, чего-де и конь не стоит». Так ночь в печали провели. Сказал Герасим, что в Москву пойдет. Он мыслил, что Настя в слезы ударится, зачнет пенять ему, зачем покидает одну. А она, голубочка, только вздохнула: «Делай, батюшка, как тебе надобно, я чаю, ты дурного не затеешь».
9. К обедне в Тихвинской церкви заблаговестили, и стал Герасим с женой прощаться. Он с ней деньги и харчи поделил, зашил в шапку челобитную бумагу. И пошли они с Настей. Она его до градских ворот провожала и, вот, хитрая, корову свою Нежку прихватила, погоняет ее хворостинкой, а кто встречный спросит, куда путь держат, говорит: «Да вот время приспело, к быку ведем». Это чтоб от Герасима глаза отвесть, чтоб пустого не болтали – куда пошел: к быку и к быку. Вот идут они через город, а на торгу, на площади, навстречу им Захарка Кошкин, съезжей избы подьячий, на Герасимовой Сивке. Уже в свои сани запряг, поганец! Бесстыжие глаза. Вот ведь скорый! Кричит Герасиму: «Эй, казак! Хорош конек, резов, ну – мысля!» Да и смеется, крапивное семя, скалится – не обидно ль? Герасим же в ответ – ни слова, а только свистнул как-то мудрено. Сивко на тот свист заржал тихонечко, да и повалился наземь прямо в оглоблях. Выскочил Кошкин из саней, глядит – что такое? Споткнулся, что ли? Давай поднимать коня, но Сивка, раз он по хозяйскому свисту лег, то и поднять мог лишь один хозяин. Народ из лавок, из кабаков набежал, смеются; Кошкину от сраму хоть бы и провалиться, так впору; а Герасим усом не ведет, плетется с Настей за коровенкой неспешно и на потеху не глядит. Так и ворота прошли. Воротным стрельцом Олешка стоял, он сам назвался в карауле быть, чтоб Герасима из города выпустить тайно. Тут у ворот они все попрощались, и каждый пошел в свою сторону: Настя с Нежкой назад, на Чижовку, а Герасим – в Москву, до великого государя, Олешка, бердыш к стене поставя, полез в караульню греться. Настя же, отошед мало, остановилась, глядела вослед мужу, и слезы глазки ее застили, на сердце тоска пала. Ох, сиротинка!
10. А Герасим шел, глядел по сторонам, посвистывал. Он хотя и птицей поднебесной свистел, да черные мысли по грешной земле волочились, и не было казаку от них покоя. Поход немалый, дай бог к егорью возвернуться, а как-то без него Настенька себя управит? Прокормится ль? Не обидел бы кто сироту. Да и дельно ль с Чаплыгиным связался? Тому мирская боль не гребтит, тому – что? Оттягать бы землицу да взять верх над воеводой. Ну, примет великий государь грамотку, ну, прогонит Ваську Грязного, а кого пришлет? Такого ж, поди, христопродавца несытого. И что ж станет? Ивашке-то Чаплыгину, может, и праздничек, а черному народу – прежняя теснота, разоренье… Так за думками и ночь пристигла. Шибко расшагался казак, и далее ноги несли бы, да брюхо велело в Галкиной деревеньке искать ночлега. Видит: при дороге – изба с коновязью у крыльца, ворота – настежь, во дворе – скотины темень, пучок ковыля над крышей на высоком шесте. Герасим на крыльцо шагнул.