Я стал читать русские стихи, порой не понимая смысла слов, мне просто интересно и приятно было ощущать музыку слов, музыку самой речи. А потом, когда пришло понимание самих слов, многое прояснилось. Это могло сравниться только с наблюдением пробуждения нового дня, когда непосредственно перед тобой происходит великое чудо природы и мрак рассеивается сначала первыми робкими лучами, а потом уже ослепительной силой могучего светила.
Может быть, просто повезло мне и моим сверстникам. Не надо искать, наверное, в этом ни блага, ни чего-то другого. Но факт есть факт – мы воспринимали и первые стихи, и первые песни, и первые произведения такими чистыми и незамутненными сердцами, что порой теперь это мне кажется неправдоподобным. Все ложилось на девственную память души и отпечатывалось навсегда, на всю жизнь. Потом трудно было расставаться даже с заведомо искаженными, ложными представлениями.
Возвращаюсь к Пушкину.
Едва научившись читать, я проштудировал все тома его, находившиеся в уэленской школьной библиотеке. Мне все было интересно – и необычная биография поэта, его трагическая смерть, его друзья, близкие. Тогда же я открыл, что жизнь поэта до мельчайших подробностей отражается в его творениях, а это и есть подлинная биография творца, ибо человек по-настоящему живет, когда творит, когда работает.
Не могу здесь не вспомнить с улыбкой, как я был совершенно уверен, что в известных строчках:
Навстречу северной Авроры – имеется опечатка, и весьма существенная. Просто в те годы я не знал такого редкого русского слова – "нега" и читал эту строчку, совершенно уверенный в том, что Пушкин именно так и написал: "Открой сомкнуты негром взоры навстречу северной Авроры". Таких собственных "опечаток" у меня на протяжении всей жизни было немало, и даже теперь я порой обнаруживаю их самым неожиданным образом.
Сказки Пушкина были первыми пушкинскими произведениями, глубоко вошедшими в обиход чукотского народа. Персонажи пушкинских сказок вдруг стали появляться в исконно чукотских легендах и сказаниях, мирно соседствуя с волшебными нерпами и моржами, с оленями и белыми медведями. Мертвая царевна-красавица оказывалась в гроте застрявшего айсберга и покоилась не в хрустальном гробу, что было весьма непонятно, а в более понятном ледовом покоище.
Много лет спустя я переводил пушкинские сказки на чукотский язык и вспоминал первое знакомство с великим русским поэтом, с которым и связано это слово – стихи.
Стихи и Пушкин для меня были так неразрывно связаны между собой, что, когда там же, в школе, я узнал, что такого рода произведения писали и другие поэты, мне стало как-то не по себе и я даже почувствовал нечто вроде ревности – если уж стихи, то только Пушкин!
Но это было только первоначальное ощущение, которое довольно скоро сменилось чувством глубокого и беспредельного удивления перед несметным богатством, которое открывалось постепенно перед моим изумленным взором. Одного Пушкина было бы достаточно, чтобы представить глубину художественного мышления народа, богатство его языка. Но, оказывается, Пушкин не был одинок! И до него, и после него шла блестящая плеяда великолепных стихотворцев, которые поражали мое воображение так, что даже появилось ощущение чего-то сверхчеловеческого.
Отношение к творческому акту как к акту высшей человеческой деятельности с годами укрепилось во мне, и я не считал бы ни позерством, ни кокетством, если бы современный писатель на обычный вопрос: "Как вы стали писателем?" – отвечал: "Это было дано мне свыше". Я имею в виду не божественное происхождение творческих способностей, таланта, а лишь пытаюсь защитить творческий дух от рационализма, от попыток свести его к механическим, пусть очень умелым навыкам. Творческий акт, особенно акт художественного творчества, – проявление высших способностей человеческого мозга, его натуры, проявление чувственного опыта, накопленного на протяжении многих веков.
Стихи Лермонтова сливались у меня с пушкинскими стихами, и это нисколько не умаляло в моих глазах поэта, который поразил меня своим "Демоном", где как бы сконцентрировались и выявились смутные чувствования моих близких, выражающихся не всегда поэтически.
Все это, едва вмещавшееся в неокрепшем сердце маленького мальчика, происходило на фоне той жизни, в которой еще не было прошлого, испытанного и нужного.
Свое детство я довольно подробно описал в книге "Время таяния снегов". Но я писал ту книгу, когда мне было двадцать семь лет. С тех пор прошло уже почти полтора десятка лет. Может быть, сегодня я бы написал "Время таяния снегов" по-другому, но, по моему глубокому убеждению, запоздалое исправление своих книг похоже на наивную попытку вторично, в исправленном варианте, прожить свою жизнь. Такого не бывает, и исправление книг (я не имею в виду стилистическую, художественную, фактологическую правку) похоже на подчистку документа.
В этой книге, возможно, встретятся эпизоды, уже описанные в трилогии "Время таяния снегов", но здесь они приводятся для решения задач именно этой книги.
В первые школьные годы мне пришлось жить у дяди. Весь уклад жизни в дядиной яранге был подчинен тяжелому труду морского охотника. Зимой дядя Кмоль вставал буквально на заре. Я это прекрасно знаю, потому что на мне лежала неприятная обязанность каждое утро, за исключением явной непогоды, когда от ураганного ветра сотрясалась вся яранга, нагишом выбегать наружу и, переминаясь босыми ногами на снегу, выполнять две задачи – справить малую нужду и оглядеть весь небесный свод, запомнить облачность, особенно у горизонта, направление и силу ветра. С этими сведениями, облегченный, я с удовольствием вползал в полог и докладывал дяде, который после завтрака отправлялся на морской лед.
До школы оставалось еще несколько часов, да и после морозного воздуха спать уже не хотелось. В эти утренние часы я читал книги, которые понемногу поддавались мне.
Вечером, если охота бывала удачной, дядя Кмоль мазал жертвенной кровью идолов, разбрасывал куски мяса и жира на морскую сторону, проводил жирную черту густой тюленьей кровью по моему лбу, и с этой отметиной я склонялся над книгой.
Стихи Некрасова были совершенно не похожи на стихи, которые я до этого читал. Поначалу я даже встретил их с привычным ревнивым чувством – "не Пушкин".
Как раз в эти дни нашим очередным преподавателем литературы и русского языка был Наум Соломонович Дунаевский, по специальности математик. Он еще запомнился мне тем, что прекрасно играл в шахматы и курил вонючую трубку, которую сосал, даже когда она не горела. Наша постоянная преподавательница заболела, и ее увезли в районный центр.
Наум Соломонович сильно картавил, и меня поначалу коробило его произношение, казавшееся мне кощунственным по отношению к русскому языку. Но проникновенность и задушевность, с которой Наум Соломонович читал стихи Некрасова, в первые же минуты затмили недостаток его речи. Наум Соломонович читал стихи совсем не так, как другие преподаватели. Он выговаривал их как простую речь, без нажима на рифмы и не соблюдая ритмики. И тут случилось чудо: оказалось, что за внешней музыкой стиха кроется внутренний смысл:
Дальше шло перечисление деревень, а перед моими глазами вдруг с удивительной отчетливостью встала картина: семеро мужиков, похожих на наших чукотских охотников из разных селений, раскиданных по берегу Ледовитого океана. Эти селения – Инчоун, Нешкан, Сешан – только что по-другому назывались, но жизнь в них в то время еще была тяжела, голодна, и мечта о лучшей доле, о лучшей земле бродила из одной сказки в другую.