От Секеринского не отходил широкоплечий, с осиной талией жандарм с очень молодым лицом. Он и в самом деле мог показаться человеком сердечным и доброжелательным, если бы не постоянная, словно впаянная в холеное лицо фальшивая улыбка. Именно он чуть сузившимися глазами показал капитану на письменный стол и в то же мгновение поймал испуганный взгляд Хелены.

Феликс, стоя в простенке между двумя высокими окнами в сад, видел, как побледнело лицо сестры, когда капитан медленно, словно нехотя, прошел к столу, так же медленно выдвинул ящики и через плечо вопросительно глянул на улыбчивого жандарма. Хелена, переведя дыхание, в недоумении поглядела на брата. Феликс понял, что она вечером не заглядывала в стол, и его перестали мучить угрызения совести за то, что он без ее разрешения изъял брошюру.

В четыре часа утра, перетряхнув все книги па полках и в шкафах, выкинув из туалетного столика склянки с духами и баночки с кремами, вывалив на ковер из комода белье и перевернув постели, жандармы прекратили обыск. Ничего «предосудительного» не было найдено, и Феликс совсем было успокоился, полагая, что через несколько минут, когда будут соблюдены все формальности в связи с необоснованным обыском, жандармы уйдут и семья, успокоившись, разойдется по своим комнатам. Но Секеринский, натягивая перчатки и почему-то пристально глядя на розовый абажур настольной лампы, сказал:

— Вас, пани Паулина, и вас, пани Хелена, я, к сожалению, должен препроводить в управление.

Хелена, гневно сверкнув стеклами пенсне, прерывающимся голосом спросила:

— По какому праву? Среди ночи врываетесь в частную квартиру… Всю ночь мучаете без сна… Ничего не находите… И что же? Вместо того чтобы извиниться, тащите в свое мерзкое учреждение, даже не потрудившись объяснить причины ареста… — Хелена махнула рукой и, торопливо одеваясь, все продолжала говорить: — Впрочем, о каком праве может идти речь? Здесь существует только одно право — на произвол властей и бесправие граждан…

Феликс видел, как Секеринский повернул свою красивую голову в сторону Хелены и как усмешка скривила его бескровные губы. Выражение лица не стало ни злым, ни оскорбленным, но на нем можно было легко прочитать все, о чем капитан сейчас думал: «Что ж, говорите, говорите, милая. Все так говорят, все возмущаются, все проклинают, но от этого ничего не изменится — ни на капельку не изменится. И вы прекрасно знаете, пани Хелена, что за участие в нелегальной деятельности вас ждет Сибирь».

Феликс подошел к матери. Она, уже одетая, взялась за его плечи, чтобы дотянуться губами до его лица, поцеловала, и без слез, как и подобает польской матери, сказала:

— Не отчаивайся, мой мальчик. Я скоро вернусь. Все выяснится — и я вернусь.

А когда к нему подошла прощаться сестра, Феликс наклонился, чтобы поцеловать, и хитро подмигнул ей. Хелена поняла, что исчезновением брошюры она обязана брату, и благодарно ему улыбнулась.

Нет, думал Феликс, они просто все сумасшедшие, все эти жандармы, губернаторы, сенаторы… со своим императором! Сумасшедшие, видящие чуть ли не в каждом гражданине подвластной им необъятной империи потенциального государственного преступника. Иначе чем объяснить бесконечные преследования и жесточайшие приговоры за самое малейшее проявление свободомыслия? Разве в цивилизованной стране народ может вечно терпеть этот противоестественный человеческому разуму и чувству порядок всеобщего подозрения и мстительного преследования?!

Варшавская цитадель, куда заключили Хелену (Паулину Кон вскоре освободили), была сооружена по указу императора Николая I после восстания поляков 1830 года, распространившегося на польские и литовские земли, входившие в царскую империю. Быстрый на расправу, император приказал срыть многие усадьбы польской буржуазии, возникшие еще в XVIII веке в северной частп Левобережья — в красивейшем предместье Желибож. Среди уцелевших вилл и садов позднего средневековья возникла зловещая тюрьма — крепость, ставшая местом заточения и казни революционеров.

Когда удавалось добиться разрешения на свидание, Феликс спешил в предместье Шелибож. Разговаривали через две решетки под присмотром надзирателя. Сначала это смущало Феликса, но потом он привык и перестал обращать внимание на торчавшего в двух шагах безучастного тюремщика.

Иногда, возвращаясь, Феликс пытался представить себя на месте сестры, по ту сторону заграждения, но усилием воли переключал размышления на что-нибудь не столь мрачное. Нет, он не испытывал страха и даже был уверен, что, если бы его вдруг арестовали, он не дал бы жандармам повода порадоваться его смятению. Просто он был молод, ему шел пятнадцатый год, и все его существо не могло смириться с мыслью о неволе. Ему казалось, что он не выдержит и месяца существования в каменной клетке — без возможности бесцельно бродить по улицам, посещать по вечерам Лазенковский парк, где играет военный оркестр, случайно забредать в незнакомые переулки и подолгу рассматривать витрины и вывески мастерских и магазинов, которых в Варшаве великое множество.

Да, он был молод и еще плохо знал самого себя, а потому удивлялся сестре, которая может жить в мрачной камере, в минуты свидания приходит к решеткам спокойная, деловитая, с искренним интересом расспрашивает мать и брата обо всем, что обычно интересует людей, долго не бывавших в своем доме. Она даже улыбается иногда. Нет, Хелена удивительная девушка! Необыкновенно мужественная! А он прежде об этих сторонах ее характера и души даже не подозревал…

Как-то Феликс захворал. Мать отправила его на курорт Шавницу, в Галицию. Там во время одной из прогулок к нему подошел молодой человек в потертой студенческой тужурке. Впалые щеки, заросшие бородой, горячечно блестящие, глубоко посаженные глаза. Познакомились. Юноша оказался студентом. Звали его Казимежем Плавиньским. Разговорились. Он недавно из крепости, куда угодил за организацию рабочих кружков на варшавских заводах.

— Вы что-нибудь слышали о Врублевском? — спросил Казимеж.

— Еще бы! — восторженно отозвался Феликс. — Мой дядя участвовал в восстании шестьдесят третьего года. Генерал Врублевскпй — один из моих любимых героев.

— Генералом его сделала Парижская Коммуна, — добавил Плавиньский.

— Знаю.

— А знаете, что он заявил публично? Что народы Польши и России должны вместе выступить под лозунгом «За нашу и вашу свободу!».

Феликс на минуту задумался, потом, быстро глянув в доброе лицо Плавиньского, сказал:

— Значит, польские рабочие должны быть вместе с русскими пролетариями?

— Конечно. Об этом хорошо сказал мой товарищ Людвик Варыньский… «Есть народ более несчастный, чем Польша, — это народ пролетариев». И еще он вот что мне говорил: «Если ранее очагом революции была Польша, то теперь уже революцией чревата Россия, и руководят ею социалисты».

— А что он за человек? — спросил Феликс.

— Людвик? Революционер-социалист. По убеждениям. А вообще-то он, как и я, бывший студент. Технолог. В первый же год учебы в институте вступил в революционный кружок. Ну и, разумеется, из института был исключен. Выслан. Его отовсюду высылают. Из Петербурга, из Кракова, а из Варшавы ему пришлось бежать самому. А меня успели схватить.

— А вы… тоже социалист?

— Да. Социалистов сейчас в мире много. Это люди, исповедующие учение революционного марксизма. Если интересуетесь, могу дать кое-что почитать.

— Буду вам очень благодарен.

— А сколько вам лет? — как-то неожиданно спросил Плавиньский.

— Шестнадцать. — И тут же, немного помолчав, спросил: — Вы говорите, что социалистов в мире сейчас много… А в Польше есть какая-нибудь социалистическая организации?

— Не знаю. Но в Цюрихе уже несколько лет существует польское социал-демократическое общество. Мы, социалисты, выставляем лозунг самоопределения наций. И призываем к свержению существующего строя в Австрии, Германии и России. Но мы мыслим это свержение не путем национальных восстаний, а путем социальной революции.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: