Вот так бы смотреть на нее, слушать творимую ею тихую музыку, и ничего больше не надо. Но мировая суета не знает пощады.
— Так ты понял: Клифтон завтра будет в Мадриде.
— Очень рад, — сказал он равнодушно.
— Он в Испании — на все лето. Сперва, конечно, поедет в Памплону, потом вместе с друзьями будет сопровождать Хосе в его турне.
— Почетная свита!
— Да! Что за человек Клифтон?
— Вот те раз! Вы же такие друзья! И видитесь с ним куда чаще, чем я.
— Часто видеться — ничего не значит, — сухо сказала Мерседес. — Он повернут к нам одной стороной. Мы видим его неизменную от уха до уха улыбку, как на рекламе зубной пасты, но ведь он не всегда улыбается.
— Нет, конечно. Ты ждешь характеристики Клифтона? Это мне не по силам. Он прежде всего писатель, и тут я молчу.
— Покойный отец говорил: кто понимает в быках, понимает и в людях.
— Писатель — это не совсем человек. Вернее, это человек и еще что то. Поэтому мне трудно говорить о Клифтоне. Итак, он прежде всего писатель. Большой, признанный, знаменитый, невероятно популярный, создавший стиль Клифтона, но не перестающий считаться с другими писателями, в том числе с умершими. Значит, он не так уверен в себе, как кажется. Со стороны Клиф — самонадеяннейший из смертных.
— Это, конечно, слабина в нем, — заметила Мерседес.
— «Слабина»? Что это — сленг?
— Да, не обращай внимания.
— Он много воевал…
— Стоп! — прервала Мерседес. — Меня война не интересует. Каков он в дни мира?
— Не сбивай меня. Я не знаю, как к нему подступиться. Он, такой большой, шумный, открытый, очевидный, выскальзывает из рук, как угорь. Главное, повторяю, он писатель, отсюда все его достоинства и недостатки. Понимаешь, он не просто живет, как все мы, он живет для того, чтобы потом написать об этом. Сам он так не считает, он уверен, что живет, как все, и наслаждается жизнью. Но неважно, каким он себя видит. С ним все в порядке, раз в результате появляются прекрасные книги. Он может пить, хвастаться, лезть не в свое дело, такой, как он есть, Клиф набирает все необходимое для своих книг. Ясно тебе? — произнес он беспомощно, чувствуя, что говорит совсем не то, что от него ждут, но Мерседес кивнула с серьезным видом, и он снова вломился в чащу. — Понимает ли он людей? А что это значит? Можно ли вообще понять человека? В узком пространстве конкретного дела — да. Таким пониманием обладают бизнесмены, менеджеры, антрепренеры, аферисты. Ну, а что мы вообще знаем о человеке? Что мы знаем о наших близких? Ничего, кроме плоских очевидностей их темперамента. А писателям (я это понял недавно) вообще не надо знать людей, они их выдумывают и этих выдуманных людей вполне понимают. — Мигель облегченно улыбнулся.
— Значит, он не понял отца Хосе? — все так же серьезно спросила Мерседес.
У Мигеля возникло странное и неуютное чувство, будто его толкают в спину, заставляя идти дорогой, которую он не выбирал. Сосредоточенный, из страшной глубины лиловый взгляд Мерседес завораживал, лишал воли. А он-то как раз почувствовал, что мог бы что-то сказать о цельной, будто из одного куска, и вместе необычайно сложной и противоречивой личности Клифтона, но Мерседес гнала его, как мула, вперед — к одной, ей ведомой цели.
— Он взял от него то, что ему было нужно. Понял ли он живого Педро — не знаю. Скорее всего он и не стремился к этому. Он придумал своего Педро Орантеса, и все его приняли. А до мотылька-однодневки, послужившего прообразом героя, никому и дела не было.
— Ну, а сам-то Клифтон угадал в Педро однодневку? — настаивала Мерседес.
— Едва ли… — с сомнением произнес Мигель. — Он очень удивлялся потом и горевал, что Педро так быстро сошел. У него где-то есть об этом…
— Оставим литературу в покое, — важно сказала Мерседес.
— Нет, — возразил Мигель, улыбнувшись ее апломбу. — Коли речь идет о Клифтоне, литературу нельзя оставить в покое. Я начинаю понимать, что тебя интересует. Проницателен ли Клифтон? В житейском смысле нет, в литературном — очень.
— Значит, он не понимает, что Хосе — копия своего отца? — почти свирепо спросила Мерседес.
— Что ты имеешь в виду? — пробормотал Мигель, боясь поверить жестокой прямоте молодого существа, так беспощадно говорящего о любимом муже.
— То, что он повторяет судьбу Педро.
— Ты ведьма! — сказал Мигель без улыбки. — Ты этого не можешь, не должна, не смеешь знать. Это тебе нечистый нашептал.
— О нет! Но я так часто вижу своего свекра. Какое у него бедное, обобранное лицо! И это бывший красавец, покоритель женщин! Дядя не узнал его в прошлый раз при встрече, а Педро Орантес даже не обиделся. Но на глазах у него были слезы. Это ужасно, Мигель!
— Я все-таки не вижу…
— Зато я вижу… и ты видишь, не лги, что Хосе — вылитый отец. У него такое же короткое дыхание. Век на арене не продлишь, но можно другое — сделать его королем. Педро погубило, что у него не было большой победы, триумфа. Он быстро сошел, пал духом и опустился. Ты скажешь: а как же наш отец и братья? Но они дельцы, а Орантесы — цыгане. Если Хосе уйдет прославленным, богатым, уйдет победителем, он останется человеком. Он же мне муж, Мигель. Мы будем путешествовать, ездить на сафари. Клифтоны давно уже нас зовут, народим кучу прелестных цыганят. Он заведет себе лошадок…
— Что же вам мешает? — чуть нетерпеливо спросил Бергамин.
— Ты, Мигель, ты нам мешаешь, — прозвучало со странной теплой искренностью.
Прямота ответа обескуражила Бергамина.
— Я понимаю тебя, Мерседес… Но Хосе в превосходной форме, и он моложе меня…
— Время, время! — вскричала Мерседес. — У него не хватит времени тебя одолеть. Он сойдет, а ты останешься. Ты двужильный.
— Значит, мне надо уйти? — печально спросил Бергамин. — Едва вернувшись, опять уйти?
— Нет, это ничего не даст. Трон пустовал почти пять лет, а претенденты лишь топтались вокруг. Надо свергнуть старого короля, чтобы занять трон. Как ты сверг Маноло.
— Что же ты хочешь? — Углы губ затвердели, и улыбка не получилась. — Мано а мано?
— Да, мано а мано.
— А ты помнишь, Мерседес, как года три назад один импресарио соблазнял меня вернуться на арену и выступить мано а мано с Хосе, ты закричала: «Замолчите! Они убьют друг друга!»
— Я была молода и наивна.
— Да, теперь ты куда опытней, — сказал он с горечью. — Поскольку Хосе надо создавать прелестных цыганят, роль трупа отводится мне?
— Молчи! Что за мерзкие шутки! — Казалось, ее набухшие лиловые глаза чернильными каплями стекут на смуглые скулы.
— Прости, Мерседес. Но я вовсе не шучу. И если тебе надо…
— Не мучай меня, Мигель, — попросила она. — Давай говорить серьезно. Пусть Хосе соберет больше наград. Клифтон раздует до небес его победу, и дело сделано.
— Нет, — твердо сказал Бергамин. — Так мы не проведем ни публику, ни Клифтона, при всей его доверчивости. Имей в виду, здесь замешана литература, ты же сама говорила, и он мгновенно почует любую фальшь! Ушами, хвостами и копытами не отделаться. Нужна кровь — моя и Хосе, чтобы Клифтон поверил. Лишь пройдя по самому краю, на волос от гибели, мы выиграем игру. Испанскую публику вокруг пальца не обведешь, но сработает Клифтон, ему верят больше, чем собственным глазам. Его страх за Орантеса, его волнение, его несправедливость ко мне — гарантия правды происходящего. Но у нас все получится, только если Орантес будет с нами.
— А ты сомневаешься?
— Захочет ли он обмануть своего друга?
— В каком веке ты живешь, дорогой?
— Неужели он согласился?
— Он в восторге! Надуть гринго! Это мечта каждого испанца и уж подавно каждого цыгана.
— И ему совсем не жалко Дядю? — Назвав Клифтона не к месту «Дядей», Мигель выдал себя: сделка его коробила.
Но Мерседес то ли не уловила, то ли пренебрегла его проговором.
— Я объяснила, что это будет самое счастливое лето в Дядиной жизни. Он же никогда не видел мано а мано. Он вдосталь поволнуется, пошумит, отпразднует победу своего любимца и напишет замечательную книгу, которая прославит всех нас. Хосе хохотал и радовался, как дитя, когда я рисовала эту заманчивую картину. Кстати, он искренне расположен к Дяде.