Не все удалось уловить из исполкомовского разговора самому Василию и его спутникам: не оформилась еще лаптевская мысль в слова, в решимость к действию, в готовность к поступку, которая и есть - с некоторой точки зрения - сам поступок. Не все удалось, но предчувствие породило тревогу и вызвало небывалую настойчивость:
- Я уверен, я требую даже, Василий Андреевич,- говорил Приват, хватая его за пуговицы кожанки,- чтобы немедленно посоветоваться с графом Владиславом Феликсовичем.
Василий пожал плечами и насупился.
В тридцать втором, когда граф-епископ прибыл в их город и принял епархию, у Белова, тогда предисполкома, с ним произошла острая стычка.
В тот год Василий еще был на слово и на действие скор, старался сомневаться пореже, "думал горлом" и в выражениях, при случае, не стеснялся. Но граф ни спора, ни конфликта со светской властью в самом начале своего поприща не побоялся. По молодости, по искренней вере в дело, которому служат, и по личному бесстрашию сцепились они тогда отчаянно.
Странно, сейчас Василий не мог вспомнить ни аргументов, ни самой первопричины конфликта: скорее всего повод они могли дать друг другу уже самими приветствиями и обращениями. Действительною же причиной было то, что оба они, стужа разным идеям, но работая с одними и теми же людьми, просто не могли хоть однажды не столкнуться...
Десятилетия пребывания на одном кладбище, в полусотне шагов друг от друга, кое-что в них самих и в их отношении друг к другу изменили. Не встречались, не разговаривали, однако... Во всяком случае, Василий многое понял, со многим примирился, но вот сделать первый шаг все не собрался. А впрочем...
- Внимание! - поднял руку Белов.- Я с Приватом и Седым сейчас пойду совещаться с графом Осинецким. Остальные на сегодня свободны.
Он повернулся и, не вынимая рук из карманов кожанки, пошел к церквушке.
На самом верху кладбища, в нескольких метрах от мощенного рыжим местным гранитом полукруга - площадки перед папертью - во втором ряду сектора горела бронзовая лампа.
Выборные подошли поближе.
Граф читал, присев на узкую каменную скамейку так, чтобы свет лампы, навечно вмурованной в диоритовое надгробие, падал слева. Читал, близко поднося тяжелую книгу к подслеповатым глазам. Василий машинально заглянул на обложку: это было Коптское Евангелие, римское издание с факсимильными репродукциями и комментариями.
Шагнув вперед, Приват хотел поздороваться, но раскашлялся так, что Седому пришлось его поддержать.
Граф, медленно закрыв книгу, повернулся к ним. Несколько секунд смотрел молча, щуря серые глаза; стекла очков не скрывали настороженность взгляда, которым граф окинул разношерстную группу.
Затем Владислав Феликсович поздоровался и спросил Привата:
- Простите, голубчик, вы в каком секторе лежите?
- В пятнадцатом.
- Да, там сыро. Но скоро, видимо, на Солонцы - там посуше.
- Всех радостей, - буркнул Седой, усаживая товарища.
- Здравствуйте, Владислав Феликсович, - поздоровался Василий и подошел поближе.
- Мир вам, товарищ Белов, - ответил Граф. Руки он не подал, но сделал приглашающий жест - садитесь, мол.
- Благодарю,- сказал Василий, оставаясь неподвижным.
- Чему обязан?- спросил Осинецкий и отложил книгу.
- Это касается всех. Вы, конечно, можете отказаться... - но, едва начав говорить, Василий понял, что никакого отказа не будет. Тем более, если это сопряжено с собственными Осинецкого усилиями. Не позой, не расчетом, не разовым порывом было продиктовано то, что граф Владислав Феликсович, врач по мирской специальности, не оставил хирургию, приняв сан; а в сорок первом добровольно пошел на фронт военврачом и за годы подвижничества - так характеризовали его работу - лично спас не одну сотню солдатских жизней. Нет, не стоило произносить "отказаться"; и Василий, перестроив фразу на ходу, выдал нечто такое, в чем для архиепископа, генерала медицинской службы, профессора и лауреата, не содержалось ничего обидного:
- ...Поскольку дело, видимо, не столь значительно, чтобы вы тратили свои силы, но в то же время достаточно серьезное, чтобы побудить нас обратиться к вам за советом.
Владислав Феликсович молчал некоторое время, а затем сказал мягче:
- А вы действительно изменились, Василий Андреевич. У вас, как, впрочем, у многих старых большевиков, были... большие неприятности в последние годы там?
- Э-э...- махнул рукой Белов,- у меня еще...
- Рад за вас,- негромко обронил Граф.
- Еще бы не рад, - нутром чуя классового врага, заворчал Седой,- попу всегда так: чем хуже, тем лучше. Этот хоть честный, сам признается...
- Тихо,- попросил Василий,- а еще лучше: прогуляйтесь-ка вы, братцы, на колокольню, посмотрите, что вокруг делается.
Седой обиженно засопел, но встал и, кивком позвав Привата, отправился к церквушке.
- Что с вами произошло?- спросил Граф.
Василию Андреевичу вдруг захотелось выложить, выкричать все, что наболело тогда - и не перегорело за десятилетия на кладбище, рассказать о том, как раскалывалось сердце, как нарастала боль - и никакие лекарства не могли помочь. Рассказать о последних годах, когда знакомое, уже привычное, им самим и соратниками вызванное к жизни, вдруг стало оборачиваться совершенно противоположным, и вдруг исчезло ощущение, что делаешь нечто и сам причастен к большому и понятному, а стало казаться, что совершенно независимо стронулась некая большая машина, и обязательно и ты, и твое дело окажутся под колесами. Неожиданно и необъяснимо стали меняться люди, изменился, кажется, сам воздух вокруг, и добросовестное выполнение своего долга начало ощущаться недостаточным, а каждая попытка остановиться и осознать оборачивалась ужасом нежелания понимать...
Но только сказал:
- Всех нас изменило время. Вы тоже изменились.
- Ошибаетесь, - быстро бросил Граф и зашагал по узкой, в ладонь, дорожке между могилами, - я переменился внешне, у меня, как у всех стариков, испортился характер; но своим убеждениям я ни в чем не изменил.
- Я тоже, - отрезал Василий.
- Ну что же,- Осинецкий остановился и взглянул в глаза,- я рад за вас. И я не сомневался... Не собирался ставить под сомнение ни вашу убежденность, ни вашу порядочность.
Неожиданно даже для самого себя Василий Андреевич спросил:
- Наверное, вам трудно было на войне?
Осинецкий прикоснулся к наперсному кресту и ответил:
- Война есть самое страшное извращение христианства или, если хотите, сущности человека. Легко там быть не может.
- Я о другом, не о принципе,- досадуя на нечеткость фраз, поправился Белов.- Я знаю по Первой: война - это кровь, грязь, ожесточение душ, грубость. А вы - человек деликатной организации...
- На войне я был хирургом, а не пастырем. Главным образом. И не знакома ли вам притча о заблудшей овце?
- Знакома,- кивнул Василий.
Он читал Евангелие и не раз - в некоторых царских тюрьмах ничего больше не давали. Да и прежде, в реальном училище, довелось вытерпеть не один урок закона Божьего.
- А что касается ожесточения душ,- продолжил Граф,- полагаю, бывали худшие времена, чем эта война.
Оба замолчали, думая каждый о своем.
Василий Андреевич вспоминал гражданскую, безумных от ненависти офицеров, вспоминал синежупанников, плясавших на растерзанных трупах, вспоминал банды, свирепствовавшие по селам и хуторам - и как они отстреливались до последнего, а отряд чоновцев под его, беловской, командой гонял и давил их по лесам...
Владислав Феликсович тоже вспоминал - толпы изможденных, высосанных голодом людей, людоедство от голодного безумия, волны казней, прокатывающихся после каждой очередной смены власти, пока всякая власть не начинала казаться ненадежной и страшной; вспоминал крики заложников, обреченных на смерть, арестантские баржи и эшелоны...
- Вам, конечно, известно, Владислав Феликсович, что в скором времени предстоит переселение.
- Ничто не вечно под луной,- с легкой усмешкой сказал Граф.