Ко мне Тоболевский отнесся со всей самоотверженностью своей темпераментной души. Для начала он пригласил ребят из какого-то телеканала, и обо мне сняли довольно слезливый сюжет: я в комнате с Бахатовым — вопиющая нищета; я за роялем — неумирающая гармония; я с Тоболевским восторжествовавшая справедливость. В конце передачи назвали номер моего расчетного счета, на который Тоболевский перечислил вполне округлую сумму.
Потом мне пошили фрак. В этом произведении искусства я выглядел подчеркнуто горбатым, но предельно элегантным. Я еще надеялся, что умелые руки портного, если не скроют, то хотя бы смажут мой жуткий ущерб. Но ни чуть не бывало. Тогда я понял, что Тоболевский ни за какие там верижки и коврижки не променяет меня на стройного, без изюминки, гения.
Через короткое время мы поехали в Англию. В городе Лидсе проводился музыкальный конкурс, где я стал лауреатом. Очевидно, выбор страны тоже был продуман Тоболевским. Как прирожденный импресарио, он выжал все возможное из моей внешности и королевской фамилии. Обо мне появились первые заметки в зарубежной прессе, которые с удовольствием собирал Тоболевский. Рядом с моим именем упоминалось имя русского мецената Микулы.
Рецензии существовали в диапазоне от фельетона до панегирика. Какой-то газетный шутник сравнил меня с куклой Петрушкой, ярмарочным атрибутом. По его словам, я, крутогорбый и скоморошный, олицетворял соединенный образ старой и новой России. Разумеется, все эти измышления подавались в весьма корректной форме. Из приятных гордыне сравнений наиболее лестное уподобляло меня великому скрипичному горбуну девятнадцатого века, Николо Паганини.
Как ни странно, я почти не вынес впечатлений от дороги и от страны. В новинку был для меня воздушный перелет да волшебно комфортабельное купе английского вагона. Когда мы возвратились на родину, меня ждала собственная квартира, если это можно было так назвать, скорее, огромная студия. Под нее перестроили целый этаж. Тоже позаботился Тоболевский. Среди прочих вещей и необходимой мебели был прекрасный рояль, концертная модель, взятая в бессрочную аренду из музея.
Мельком оглядев новое жилище, я тут же понесся к Бахатову. Он встретил меня, как будто мы только вчера расстались, и выглядел чуть изможденным. Эмоции его были сдержанны, но я видел, что он рад за меня. Я взахлеб рассказывал ему о самолете, о замысловатом умывальнике в номере гостиницы и тут же распаковывал сумки с гостинцами. Вскоре на полу образовалось несколько куч из одежды и обуви. Естественно, по магазинам ходил не я, а кто-то из прислуги Тоболевского. Я только на бумажке указал, что следует взять.
Бахатов сразу разделся, чтобы примерить вещи, и я увидел на его груди знакомые, недавно подсохшие кровоподтеки. По числам выходило так, что начало конкурса совпадало с ритуалом обгрызания. Заметив мой взгляд, Бахатов понимающе усмехнулся, а мне в который раз стало очевидным, почему Бахатов не сомневался в благополучном исходе моей поездки. Он предвидел его, потому что готовил.
Все обновы ему понравились, особенно джинсы и кожаная куртка с множеством змеек. До полуночи мы рассматривали мои фотографии с конкурса, яркие проспекты и подарочные наборы открыток, купленные уже в аэропорту. Конечно, я сразу предложил ему переселиться ко мне и не очень удивился, услышав отказ. На лице его изобразились смущение и мука, он забормотал что-то бессвязное, но при этом решительно качал головой, и интонации были просящие. Я все понял и поспешил сказать, что я не настаиваю. Так Бахатов отстоял свое право на тайную жизнь.
В остальном ничего не изменилось. Мы по-прежнему виделись почти каждый день. Бахатов работал в своем ЖЭКе, я, подстрекаемый Тоболевским, готовился к грядущему конкурсу. Так мы перезимовали.
Моим совместным проектом с Бахатовым стал поиск родителей. Влияние многочисленных латиноамериканских сериалов сказалось на наших впечатлительных умах. Мы подключили газеты и радио. Я не особенно верил в успех предприятия, но поскольку Бахатов — натура не романтическая — занялся поиском, я сдался и тоже начал ждать и надеяться.
Бахатов аргументировал тем, что раньше мы были невыгодными детьми, нахлебниками, а теперь с нашими заработками составим счастье любым родителям. Действительно, через пару недель я получил письмо. Родная мать писала мне издалека. На двух листах она плакала и просила то прощения, то денег на дорогу, чтоб побыстрее увидеться с сыночком.
Я просто покоя лишился, а Бахатов многозначительно потирал руки. Мы неоднократно перечитывали письмо, пытаясь составить по нему образ матери, но получалась клякса, слезливая и расплывчатая. Непонятным из письма оставалось, как она меня потеряла. Объяснение заменял трогательный абзац о выплаканных глазах.
Вначале я решил срочно выслать ей денег, благо, сумма не представлялась для меня проблематичной. Бахатов переубедил меня, настаивая, чтобы я съездил прямо к маме домой. Я уже начал собираться в путь, но меня вдруг смутила одна деталь. Мама писала, что «Глостер» была ее девичья фамилия. По маминым словам выходило, что мой папа нас бросил, и она мне дала свою.
В этом-то и была загвоздка. Я почти на сто процентов знал, что проименован искусственно. При мне не находили никаких документов, просто подобрали, может, на помойке, может, в парке на скамейке или из реки выловили — кто упомнит. Поэтому я на день отложил отъезд, до выяснения происхождения.
Я позвонил Тоболевскому, он подключил свои возможности, и к вечеру меня оповестили, что под фамилией «Глостер» я был записан с легкой руки доктора, принявшего меня в распределитель для грудных детей. Ошибки быть не могло значит, напутала мама.
Все-таки я съездил бы к ней, но в течение нескольких дней мне пришло еще с полдюжины писем от нескольких родителей, мам и пап. Вся родня отличалась бедственным финансовым положением — беженцы или погорельцы — и стремлением получить по переводу денег, до востребования. Все казались такими сердечными, что я никому не отдал предпочтения и остался сиротой.
Бахатову вообще писем не поступило. Я очень разозлился из-за этого на всех близких родственников и сказал обескураженному Бахатову, что мы прекрасно проживем без них. Для успокоения, я предложил ему навестить родной интернат и, заодно, Игната Борисовича. Тоболевский выделил нам машину, и мы, чуть волнуясь, поехали.
Я ожидал перемен, но не таких. Интерната больше не существовало. Остались только стены, да и те отреставрированные. Из окон исчезли решетки. Игровые площадки обрели новую, свежеокрашенную жизнь, на стадионе не пасли коз. Высоко в небе развевался флаг оранжевого цвета с непонятной эмблемой. Все извращалось на круги своя. На месте интерната, бывшего пионерского лагеря, находился лагерь бойскаутов, еще пустой, как очищенный желудок. Эта картина подействовала угнетающе — интернат казался нам незыблемой твердыней.
Наш Игнат здорово сдал за минувший год. Он одряхлел, и в пьяненьком взгляде появилась потусторонняя мечтательность. Встретил он нас приветливо, как выходцев из забытого доброго сна. Глотая обиду, Игнат рассказал, что когда интернат признали нерентабельным и закрыли, его вытурили на пенсию. Потом какая-то организация выкупила у города здание и прилегающую к нему землю. Игнату некуда было деваться, и он попросился завхозом, аргументируя, что хозяйственник старой закалки, проработал на этом месте двадцать лет. Игната оставили, и он жил, лишенный своего сумасшедшего королевства, одинокий Лир. Ведал простынями и резиновым спортивным инвентарем. Памятуя о хмельной его слабости, я привез спиртных подарков. Игнат даже прослезился от умиления.
Мы устроились в комнатушке, заменявшей ему кабинет — там Игнат накрыл стол, и мы выпили за прежние совместные дни. Вдруг Игнат встрепенулся: «Пойдем», — сказал он мне и потащил на двор. У меня слегка сжалось сердце, едва я понял, куда он идет. Мы обогнули интернат, Бахатов вяло плелся вслед за нами.
Нашего кладбища тоже не было. Юные скауты умирать не собирались, и надобность в кладбище отпала. Земельное детище Игната перекопали в чудный парк. По ухоженным дорожкам мы вышли к недавно разбитому цветнику. Он представлял собой узор из ромбовидных клумб, расположенных правильным квадратом. Игнат подвел меня к ромбу, содержащему незабудки вперемешку с анютиными глазками, и сказал: «Здесь. Я специально сохранил место, знал, что ты захочешь посидеть у нее на могиле. Видишь, как тут красиво».