«Читая поэму, роман, мы часто можем
забыться и полагать, что описываемое
происшествие не есть вымысел, но истина».
«…важно не только то, отчего что произошло:
еще важнее то, что в чем вскрылось».
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ДЕРЕВЬЯ РОЖДАЮТСЯ ПРЯМЫМИ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Митька Золушкин — парень на редкость рыжий. Человек с воображением обязательно сравнил бы вылезающие из-под шапки Митькины вихры с языками и клочьями пламени, что вырываются из-под застрех горящего дома.
Но Митька без шапки, потому что в поле не зима, а душный июльский полдень. Вот почему на Митьке нет ничего, кроме белой рубахи и штанов, сшитых из миткаля.
Митька рад бы снять и последнюю эту одежонку, если бы дело происходило где-нибудь возле реки, чтобы можно было, разбежавшись, прыгнуть подальше и бултыхнуться в воду.
Теперь Митька лежит на копне сухого клевера, широко раскинув руки и ноги. Он смотрит то вверх, то вдаль. Шевелиться ему лень, хотя и нужно было бы пошевелиться, потому что одна жесткая клеверина уперлась пониже левой лопатки и все время покалывает.
Занятие у Митьки серьезное и глубокомысленное: он смотрит на крестик далекой колокольни, что высовывается из хлебных волн, подобно мачте уходящего корабля. К крестику прицепилось продолговатое белое облачко. Митька зажимает сначала один глаз — облачко отскакивает от крестика далеко влево, закрывает другой — облачко приклеивается снова.
Золотистая синева небес поит и поит синие глаза рыжего парня Митьки. И если бы нашелся сторонний человек, и если бы он перевел свой взгляд с Митькиных глаз на небо, а потом обратно с неба на Митькины глаза, то немало удивился бы тому, что нет между небом и глазами заметной разницы.
Безмолвие в мире полное. Впрочем, если хорошенько прислушаться, и не прислушаться даже, а просто обратить внимание, — откуда ни возьмись наплывет, окружит и все наполнит собою легчайший приятный звон. Будто бы это кровь шумит в ушах. Сквозь легкий звон послышится сначала стрекотание кузнечиков, потом, совсем уж издалека, донесется то скрип тяжело нагруженной телеги, то вилы звякнут о вилы, то смех отзовется на смех.
Там, вдалеке, мечут клеверный стог, и Митька ждет, в сущности, когда к нему подъедет пустая телега. Тогда он встанет, возьмет вилы, несколькими нетерпеливо-огромными навильниками вскинет на телегу три копны, сам уляжется на четвертую, чтобы снова погрузиться в сладкую дремотную неподвижность. Легко и свободно струится по Митькиным жилам молодая и, вишь ты, звонкая кровь.
— Митька-а-а! — прозвенело над полем. — Иди сюда-а!
Без опаски ступая босыми ногами по короткой колючей кошенине, но выбирая все же местечки, съеденные мягкой повиликой, Митька пошел к стогу.
Утром вид у поля был один, а теперь стал другой. Среди бесчисленных коричневых клеверных копен образовалось обширное пустое место, посреди которого и возвышается продолговатый островерхий стог. Уцелевшая копенка возле стога кажется крохотной. Около нее, мордами друг к дружке, телегами врозь, отдыхают, жуют клевер две, тоже крохотные, лошади. Все кажется маленьким по сравнению с большущим стогом.
«Вот если бы и в лесу вдруг исчезли все деревья, все равно как эти копенки, а вместо них выросло бы одно огромное дерево!» — подумал Митька. Впрочем, не точно сказано, что Митька подумал, просто перед его глазами появилось на миг видение: плешина посреди леса, а на плешине дерево ростом до облаков.
Другие не знают, но Митька давно замечает за собой, что как-то у него не получается, чтобы думать. У него прыгают перед глазами, словно в кино, разные видения, в этом и состоит его, Митькино, думание.
Он знает, зачем его позвали к стогу, потому что представилось ему: он, Митька, стоит на возу с длинными вилами-троешками и на самую вершину стога подает клевер. Видение было правильное.
— Смени-ка Ивана Петрова, а то высоко ему стало, не под силу.
Митька высвободил из-под ремня рубаху, чтобы не задерживалась за рубахой клеверная мелочь, надел на голову носовой платок с четырьмя узелочками по углам.
— Смотри, не подпали стог-то! — всплеснулся сзади звонкий девический голосок. — Вон вихры-то у тебя — чистый костер!
Отвечать лень. Но вот уж кто-то нашелся и ответил шуткой на шутку:
— Как бы он ужо вечером тебя самое не подпалил!
— Чай, у нее другой поджигатель есть, известный!
— Того поджигателя самого сначала надо поджечь.
— И подожжет, она девка горячая…
Зубья вил, острые, высветленные с концов, с хрустом уходят в клеверный пласт. Митька берет вилы на излом, через коленку и, подняв над головой, начинает перебирать руками по черенку, поднимая клевер все выше и выше, в самую синеву небес. Руки, плечи, спина ноют сладкой болью, сыплется труха; из-под носового платка и под рубахой по ложбинке груди щекотно льется пот.
— Д-давай, д-давай! — слышится с верхушки стога властный, слегка заикающийся голос. — М-молодежь!
Митька «дает» так, что все, кому уж нечего теперь делать, собрались вокруг и смотрят, как на представление. Звякнули вилы о дерево телеги, последний навильник взлетел кверху. Вот как умеет работать Митька Золушкин!
Лицо его, как бы покрытое одной сплошной веснушкой, раскраснелось еще больше, губы высохли, в горле стало першить. Ленивой, но полной достоинства походкой потрудившегося человека Митька пошел к копне.
Шура Куделина — это она опасалась давеча, что Митька своими вихрами подпалит стог, — разгородила клевер, достала из копны ведро с водой:
— Пей!
Митька легко, как жестяную кружку, поднял ведро к губам, дунул. Мохнатые клеверные шапки разбежались к краям ведра. На жестяном дне запереливалось солнце. Теплая, с привкусом железа вода не понравилась Митьке. Ему представилось сейчас, как холодная, вкусная вода струится через горло и холодит в животе. Еще ему представилось, что он окунает в воду все лицо и фыркает, наслаждаясь. Мог ли он после этого пить теплое, с привкусом железа пойло!
Широкой кривой полосой сверкнула на солнце и тяжело плюхнулась на землю вода.
— Ах ты, рыжая бестолочь, что наделал! Или ты один тут? Сам напился, а другим не надо? — Шура Куделина вырвала у Митьки ведро из рук, и можно было подумать, что сейчас она огреет его этим ведром.
— Да не пил я, — буркнул Митька. — Теплая она, вода, с мусором.
— А может, я и хотела теплой да с мусором! Ты ее, что ли, принес, твоя она, да?
— Ладно уж, давай ведро, хорошей сейчас принесу, из Скворенушки.
Скворенушка — небольшая лесная речка. Она пробирается по дну глубокого буерака. И что бы там ни говорили про Скворенушку — и мала она, и чуть ли не пересыхает местами, и если здраво разобраться, то это и не река вовсе, а маленький лесной ручеек, — она течет да течет себе по камушкам, и жизнь у нее своя, на других непохожая.
Зной стоит на земле, высыхают зеленые травы, прячется от жары все живое, а у Скворенушки в буераке прохлада. Зелени разной, и цветам, и малиннику, и душистой мяте, и крапиве (а что ж и крапиве!) — всему вольготно расти возле Скворенушки. Тут найдешь и яркую купальницу, красивую этакой здоровой деревенской красотой, и изнеженную орхидею любку, что сравнима может быть лишь с бледной, утонченной красавицей из старинной книжки. Когда разольет любка в полночь свой крепкий аромат, у всех соседок полный конфуз: слетаются к любке ночные бабочки. «Потайная она, эта любка. При луне с ночными бабочками свадьбу свою справляет. То ли дело мы, остальные цветы, мы любим, чтобы пчелы. Чтобы пчелы и солнышко».