— Старик! Отложи классиков. Диктуй мне девять самых лучших своих стихотворений.

— Зачем тебе? Да у меня и не наберется девять самых лучших.

— Сейчас все узнаешь. А девять потому, что это на востоке счастливая цифра. У китайского императора было девятьсот девяносто девять комнат и девятьсот девяносто девять жен. Вот житуха была китайскому императору! А заявление мы напишем такое… «В приемную комиссию…» Нет, лучше сразу директору. «Прошу зачислить меня в число студентов… Прилагаю…» Здесь распишешься. Да ты не бойся, у нас в институте хорошие ребята. Эх, если бы наверняка! Постой, постой! У меня идея.

Саша стал набирать номер телефона.

— Александр Александрыч? Здравствуйте. Это Саша… Маркович. Понимаете какое дело… Золушкина неожиданно демобилизовали… Ну, помните, мы недавно обсуждали его стихи… Вот-вот! Он самый. Теперь он хочет поступить в наш институт. Его, конечно, примут и так. Но все же, если бы ваша рекомендация… Отлично! Бежим. Золушкин, за мной!

— Ты его не знаешь, — говорил по дороге Саша. — Он очень простой. И любит молодежь. Позвонил бы ему сейчас какой-нибудь пожилой поэт, он бы его ни за что не принял. Очень ему нужно! А мы вот едем.

— Мы — по делу.

— Наше дело между делом сделается.

Высокая женщина ослепительной, как показалось Дмитрию, красоты открыла дверь, обшитую черной кожей.

— Здравствуйте, мальчики. Александр Александрович вас ждет. А я вас помню. Ваш басок мне очень понравился, — продолжала говорить женщина, отбирая у Дмитрия мешок и пристраивая его на вешалке.

Потом она показала глазами на дверь, в которую, правда, в это время уже входил Саша Маркович.

(В минуту, когда и Дмитрий вошел в кабинет знаменитого русского поэта, в Самойлове жизнь шла своим чередом. Петька Степушкин, соломенноголовый мальчишка, каким был когда-то и Золушкин, тащил за размокшую веревку из пруда вершу.

Совпадение может показаться странным, но отец Дмитрия — Василий Васильевич — именно в это время, наконец, приколотил гвоздем ту доску в поросячьем хлеву, которая уж несколько лет болталась неприколоченной и за которую каждый раз задевала юбкой Пелагея Степановна. Что касается Шуры Куделиной, то ее в этот день не было в Самойлове. Она уехала в город продать шесть десятков накопленных за лето яиц.

А вообще-то над Самойловом стояла сухая, потрескивающая жара, хотя день и клонился к вечеру.)

Хозяина в кабинете не оказалось, и Дмитрий получил неожиданную возможность перевести дыхание, осмотреться, прийти в себя.

Окно кабинета выходило на Кремль со стороны Замоскворечья. Иван Великий с его вознесенной в небеса золоченой шапкой, купола соборов полевее Ивана Великого, островерхие башенки кремлевской стены, все это было похоже на те сказочные города, что возникают по приказанию Царевны Лебеди на неведомых островах, среди моря-окияна.

Окно занимало целую стену, и кремлевский пейзаж, или, скажем, ансамбль, был как все равно картина, вставленная в грубую деревянную рамку.

После окна бросче всего были книги. Ими уставлены все три остальные стены комнаты. Из темной старинной кожи потрескавшиеся переплеты, корешки английских и французских книг, комплекты старинных журналов, собрания сочинений, длинные плотные ряды тонких стихотворных книжечек. На все это тотчас разбежались бы глаза Дмитрия, если бы не одно отвлекающее обстоятельство. Тут и там на книжных полках лежали в чеканных ножнах разнообразные старинные кинжалы. Тут и там стояли длинные кривые сабли, тонкие шпаги, и даже допотопные мушкеты смиренно таились в наиболее укромных уголках. Круглый щит татарского воина, побывавший, может быть, на Куликовом поле, прорубленный мечом шлем русского витязя с обрывком кольчуги, обломок копья времен, вероятно, Игорева побоища.

Саша, бывавший в этом доме и раньше, бесцеремонно надел на Дмитрия шлем, дал ему в руки тяжелую саблю, сам закрывшись татарским щитом, выставил впереди щита полукруглый турецкий ятаган: «Пора нам состукнуть клинок о клинок».

— За Русь! — заорал ни с того ни с сего Дмитрий, и сабля его поднялась в таком замахе, а на лице под шлемом появилась такая гримаса, что маленький Саша бросил татарский щит, ятаган и юркнул за письменный стол, за тяжелое старинное кресло.

— Неплохое начало, мой мальчик! А знаешь ли ты, что это личная сабля Шамиля? — В кабинет вошел хозяин, большой, широкоплечий, в белой рубахе, расстегнутой на седой волосатой груди. — Браво, браво! Оружие свободы в достойных руках. (Саша высунулся из-за кресла.) — Каков темперамент! О-лл-я! Ты посмотри, каков красавец в шлеме!

Это «о-лл-я» надо было бы петь со сцены Большого театра. Попусту пропадал в четырех стенах мягкий и в то же время все заполняющий собой бас.

— О-лл-я! Подай нам большой поднос!

Большой серебряный поднос хозяин дома поставил на тахту. Он велел гостям разуться и сесть по-турецки вокруг подноса. Две бутылки, прижавшись друг к другу и готовые к любым неожиданностям, как солдаты по стойке «смирно», встали посреди подноса. Дмитрий ждал и закусок. Но, как, видно, тут были свои законы и правила. Ольга Владимировна поставила на поднос две тарелки. Одну с апельсинами, другую с шоколадными конфетами. Пиршество началось.

В сущности, все дальнейшее происходило в густом тумане. Дмитрий опьянел с первой порции, но нельзя было не выпить и по второй. Иногда из тумана возникала и подходила вплотную к Дмитрию красивая добрая женщина. Она деликатно отбирала у Дмитрия то шпагу, то саблю, то палаш, которыми тот всячески бряцал и размахивал. Через несколько минут женщина подходила снова, потому что оружие вновь оказывалось в руках у Дмитрия.

— За Русь! — восклицал он время от времени, потрясая то шашкой Шамиля, то палашом Грибоедова. — Пора нам состукнуть клинок о клинок, в свободу сердце мое влюблено!

Пожалуй, слово «свобода» потому еще в сознании пьяного Дмитрия вызывало почти спазматическую сладость в горле, что на этот раз не было уже опасности опоздать из очередного увольнения в город. Именно на слове «свобода» наиболее остервенело и ликующе вскидывалась кверху боевая сталь. Тут-то и подходила деликатная Ольга Владимировна.

Последнее, что еще, превозмогая тяжесть век, видел Дмитрий, был сам Горынский с книгой в одной руке и с боевым новгородским топором — в другой.

И он восклицает, подъемля топор:
«Звезда ты моя, Ярославна!»

На слове «звезда» оружие опускалось вниз, рубя воздух, далеко и лихо пролетая назад; Слезы восторга текли по щекам седоголового восторженного человека, и самому Дмитрию тоже хотелось плакать и кричать: «Звезда ты моя, Ярославна!» Они собирался крикнуть, но вместо этого ткнулся носом в жесткую ворсистую тахту и больше ничего уж не видел и не слышал.

…Дмитрий, хотя и открыл глаза, не мог еще приподнять больной головы от подушки. Белоголовый старик уже сидел в своем кресле, побритый, подобранный, свежий, и что-то писал. Саши не было в комнате. Горынский почувствовал, что Дмитрий проснулся.

— Если бы нужна была рекомендация на вас, как на собутыльника, ни за что бы не дал. А на стихи, пожалуйста.

— С отвычки. Так-то я ничего.

— Я пошутил, мой мальчик. — Бас, достигнув предела своей мягкости, перешел на мурлыкающие нотки: — Вот рекомендация: расти большой. И помни только одно: лучше пройти через все муки и потом со зрелостью прийти к надежному успеху, чем сначала окунуться в успех, а прийти потом к мукам, уже непоправимым и неизлечимым.

— Конечно. Чего бы лучше! Я бы всей душой. Но разве это будет зависеть от меня?

— А между прочим, каким бы ты хотел вырасти?

— Не понимаю…

— Ну, вот я — поэт Горынский. Если бы тебе сказали, что к пятидесяти годам ты, Золушкин, станешь поэтом такой же величины…

Дмитрий понял беспощадную суть вопроса.

— Но это невозможно.

— Но допустим. Допустим, я — всесильный волшебник… Тысяча и одна ночь… Шехеразада…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: