Здесь он стал упрашивать меня зайти хоть на минуту, желая мне прочесть что-то, что "вылилось у него из души". Я вошел; заспанные и несколько удивленные лакеи подали вино, и он стал читать записку, которая начиналась пышным вступлением о мудрости Екатерины Великой и знании ею людей. Затем, после нескольких красиво округленных, но бессодержательных фраз, делался внезапный переход к политическому движению в России и рекомендовалось подвергать вместо уголовного взыскания политических преступников телесному наказанию без различия пола... Эта мера должна была, по мнению автора, отрезвить молодежь и показать ей, что на нее смотрят как на сборище школьников, но не серьезных деятелей, а стыд, сопряженный с сечением, должен был удерживать многих от участия в пропаганде. "Что вы скажете?" - спросил он меня, обращая ко мне красивое и довольное лицо типа хищной птицы с крючковатым носом... "Кому назначается эта записка?" - спросил я, приходя в себя от совершенной неожиданности всего, что пришлось выслушать.
"Государю! Пусть он услышит голос своего верного слуги. Но я хочу знать ваше мнение, я вас так уважаю", - и т. д. "Вы или шутите, - отвечал я, - или совершенно не понимаете нашей молодежи, попавшей на революционную дорогу, если думаете испугать и остановить ее розгами. Опозорив правительство, возмутив против него массу порядочных людей, вы все-таки не достигнете цели. Политические преступники будут свивать себе мученические венцы из розог, будут указывать на свои истязания как на лучшее оправдание своей ненависти к правительству и не только не станут скрывать своего сечения, но найдутся и такие, которые будут, atitre d'estime, (В знак уважения (здесь в смысле-чтобы снискать уважение).) вымышлять даже, что их секли. Вы вызовете яростное ожесточение в молодежи и глубокое негодование в людях, чуждых революционным тенденциям. Какой отец простит вам сечение своей взрослой дочери? Какой "сеченый" сочтет возможным стать впоследствии другом порядка, каким он легко и без позорного забвения своего унижения может стать даже после годов каторги? Наказывайте подданного, когда он нарушает положительный закон, но не убивайте чувства собственного достоинства в человеке! И можно ли советовать такую меру государю, отменившему телесное наказание?! Нет, князь, вы выбрали плохое средство снять с себя неудовольствие государя...". Оболенский очень сконфузился, стал защищаться, доказывать, что это лишь проект, что ничего определенного он сам не решил, что мое мнение ему очень важно и т. д. (Князь Оболенский пошел дальше по пути предположений об уголовных реформах. В 1887 году в Ясной Поляне наш великий писатель граф Л. Н. Толстой рассказывал мне, что в начале 80-х годов он встретился по какому-то поводу с ним, и князь Оболенский серьезно ему доказывал, что "для сокращения побегов важных преступников их следовало бы ослеплять и тем отнимать у них физическую возможность бежать... что было бы и дешево и целесообразно...").
Уже взошло солнце, когда я вышел от этого милого господина, который, как оказалось, сумел забраться на теплое местечко председателя совета учетного и ссудного банка с 25 000 рублей жалованья "за представительство" и, готовя розги для девушек, которых полуголодная восприимчивость толкала на чтение и распространение запрещенных книжек, в то же время объяснял, что его дочь, выходя замуж, будет иметь всего лишь 25000 рублей дохода, восклицая с отчаянием: "mois c'est presque la misere!..". Ho это-почти нищета!"
Вылившаяся из души Оболенского мысль потекла по петербургским салонам и кабинетам quasi (Якобы.) государственных людей, принимая в себя сочувственные ручейки. Чаще и чаще стали заговаривать о необходимости отнять у политических преступников право считать себя действительными преступниками, опасными для государства, а поставить их в положение провинившихся школьников, заслуживающих и школьных мер исправления: карцера и розги... Даже прекрасные уста наших великосветских дам не брезгали этим предметом... "Да, скажите, говорила мне изящная и по-своему добрая графиня К., - скажите, почему же нельзя сечь девушек, если они занимаются пропагандой? Я этого не понимаю!""Если вы-милая, образованная женщина и мать семейства, мать подрастающих дочерей, не понимаете, почему нельзя сечь взрослых девушек, и спрашиваете это у меня, у мужчины, то я не могу вам этого объяснить... Представьте себе лишь, что вашу бы дочь, лет восемнадцати, высекли..." - "О! - отвечала мне мои собеседница с выражением презрительной гордыни,- мои дочери в пропаганду не пойдут!"
Вскоре явились у князя Оболенского и конкуренты относительно предложения спасительного сечения. Особенно между ними выдвигался председатель с.-петербургского окружного суда Лопухин 57, родственник Оболенского, человек несведущий и безнравственный, "хищник последней формации", о котором еще будет речь впереди. Он тоже носился с какой-то запиской, читал ее даже некоторым сослуживцам своим по суду и поднес ее графу Палену. В ней проект сечения был разработан по пунктам, и, помнится, оно должно было производиться без различия пола секомых "через полицейских служителей". Пален тоже начинал под влиянием всего этого что-то прорицать относительно сечения и на мои возражения, приведенные выше, ответствовал, обыкновенно, что "это все теории"...
Я удержал у себя прилагаемый к этой рукописи рапорт прокурора полтавского суда "об открытии лиц, принадлежащих к революционным партиям", на котором рукою Палена положена следующая резолюция: "Необходимо исходатайствовать закон, на основании которого училищному начальству предоставляется право подвергать телесному наказанию всякого студента или ученика, занимающегося пропагандой".
Начавшаяся война положила предел этим проектам. Но они образовали свой осадок, всплывший в свое время на поверхность... К эпохе, этих сладких мечтаний о розге относится очень характерный случай, рассказанный мне Верою Андреевною Абаза. Оболенский опоздал на обед у члена Государственного совета К. К. Грота 58, где был и один из вреднейших людей прошлого царствования, тормозивший всю законодательную деятельность, хитрый и умный российский Полоний - князь Сергей Николаевич Урусов 59, председатель департамента законов и начальник II отделения. Извиняясь Оболенский объяснил свой поздний приезд пребыванием в суде, на процессе "50-ти", причем сказал: "Ну, вот, на что это похоже? Девчонке какой-то, обвиняемой в пропаганде, председатель говорит: "Признаете ли вы себя виновной? Что вы можете сказать по поводу показания этого свидетеля?" - и т. д. А та рисуется и красуется!.. Эх, думал я... разложил бы я тебя, да всыпал бы тебе сто штук горячих, так ты бы иначе заговорила, матушка! Вся дурь прошла бы! Право! Поверьте, вышла бы из нее добрая мать семейства, хороший человек за себя замуж взял бы!" Все потупились и молчали... "Извините меня, ваше сиятельство, - прервал молчание Урусов, низко, по обыкновению, кланяясь, - извините меня! Я на сеченой не женюсь!
ОТДЕЛ ВТОРОЙ
Утром 13 июля 1877 г. я был в Петергофе, где накануне обедал с И. И. Шамшиным60 у Сельского, а затем ночевал у моего старого товарища Пассовера 61. Я собирался уехать на десятичасовом пароходе, но в Нижнем саду было так заманчиво хорошо, Пассовер был в таком ударе, его замечательный ум так играл и блистал, а день был воскресный, что я решился остаться до часа... Когда я вернулся домой, в здание министерства юстиции, мне сказали, что у меня два раза был Трепов, поджидал довольно подолгу и, наконец, уехал, оставив записку: "Жду вас, ежели возможно, сегодня в пять часов откушать ко мне". Вслед затем пришел Фукс, несколько расстроенный, и рассказал мне, что Трепову не поклонился в доме предварительного заключения Боголюбов и был за то по приказанию Трепова высечен, что произвело чрезвычайный переполох в доме и крайнее возбуждение среди арестантов. То же подтвердил приехавший вслед за Фуксом товарищ прокурора Платонов62, заведовавший арестантскими помещениями. Он рассказал и все подробности. Оказалось, что Трепов, приехав часов в десять утра по какому-то поводу в дом предварительного заключения, встретил на дворе гуляющими Боголюбова и арестанта Кадьяна63. Они поклонились градоначальнику; Боголюбов объяснялся с ним; но когда, обходя двор вторично, они снова поравнялись с ним, Боголюбов не снял шапки. Чем-то взбешенный еще до этого, Трепов подскочил к нему и с криком: "Шапку долой!"- сбил ее у него с головы. Боголюбов оторопел, но арестанты, почти все политические, смотревшие на Трепова из окон, влезая для этого на клозеты, подняли крик, стали протестовать. Тогда рассвирепевший Трепов приказал высечь Боголюбова и уехал из дома предварительного заключения. Сечение было произведено не тотчас, а по прошествии трех часов, причем о приготовлениях к нему было оглашено по всему дому. Когда оно свершилось под руководством полицмейстера Дворжицкого, то нервное возбуждение арестантов, и преимущественно женщин, дошло до крайнего предела. Они впадали в истерику, в столбняк, бросались в бессознательном состоянии на окна и т. д. Внутреннее состояние дома предварительного заключения представляло, по словам Платонова, ужасающую картину. Требовалась помощь врача, можно было ожидать покушений на самоубийства и вместе с тем каких-либо коллективных беспорядков со стороны арестантов. Боголюбов, вынесший наказание безмолвно, был немедленно переведен в Литовский замок. Прокуратура, как видно было из рассказов Фукса и Платонова, ограничилась слабыми и недействительными протестами и, по-видимому, потеряла голову.