Развивая дальше эту мысль, автор еще ранее пришел к убеждению, что обширная страна европейской культуры может быть завоевана лишь при помощи внутреннего раздора. Такое направление мысли не отвечало складу ума полковника Толя, и он главным образом напирал на большую урожайность южных областей, на более легкое пополнение армии и на значительное облегчение воздействия на стратегический фланг противника. При этом, однако, он выразил автору свое опасение, что ему не удастся провести эту мысль, так как генералитет очень отрицательно относится к ней.
Нередко на эту тему беседовали между собою и молодые офицеры генерального штаба. Таким образом, если этот вопрос и не был разработан до полной ясности, то, по крайней мере, был обсужден во всех подробностях. Мы приводим здесь все эти обстоятельства, чтобы показать, что замысел перехода на Калужскую дорогу, по поводу которого впоследствии так шумели и который в теории военного искусства получил оценку высочайшего достижения, не возник внезапно в голове полководца или кого-либо из его советников наподобие того, как Минерва родилась из головы Юпитера. Вообще мы всегда были убеждены, что идеи на войне большей частью так просты и доступны, что нахождение этих идей отнюдь не составляет заслуги полководца. Умение выбрать из представленных пяти или шести идей именно ту, которая даст наилучший результат, может основываться только на проницательности, быстро охватывающей и оценивающей множество смутно воспринимаемых отношений и при помощи одной интуиции мгновенно принимающей решение, вот это свойство скорее может считаться основной добродетелью полководца, но это нечто совершенно отличное от изобретательского дарования.
Но главное - это трудность выполнения. На войне все просто, но самое простое в высшей степени трудно. Орудие войны походит на машину, с огромным трением, которое нельзя, как в механике, отнести к нескольким точкам; это трение встречается повсюду и вступает в контакт с массой случайностей. Кроме того, война представляет собой деятельность в противодействующей среде. Движение, которое легко сделать в воздухе, становится крайне трудным в воде. Опасность и напряжение - вот те стихии, в которых на войне действует разум. Об этих стихиях ничего не знают кабинетные работники. Отсюда получается, что всегда не доходишь до той черты, которую себе наметил; даже для того, чтобы оказаться не ниже уровня посредственности, требуется недюжинная сила.
После этого признания мы полагаем, что нимало не преуменьшим заслуг командования русской армией утверждением, что мысль продолжать отступление не назад, а в сторону сама по себе не представляет еще большой заслуги, и она была переоценена писателями.
Чтобы каждую вещь поставить на принадлежащее ей место, мы должны еще добавить, что конечный успех кампании отнюдь не имел своим источником эту мысль и не был тесно связан с нею. Изменение направления отступления получало бы значение главным образом в том случае, если бы оно явилось одним из средств заставить неприятеля уйти из страны. Это, однако, не имело места в данном случае, так как состояние французов требовало, чтобы они во всяком случае покинули страну, раз им не удалось заключить мир. Насколько нам теперь известно положение дел. Наполеон не имел никакой возможности ни следовать за Кутузовым по направлению к Владимиру, если бы последний избрал его для отступления, ни зимовать в Москве. В любом случае он был вынужден идти назад, так как стратегически он был истощен и должен был использовать последние силы ослабевшего тела на то, чтобы дотащиться назад. Единственная цель этого замечания - точное указание причинной связи, так как все же этот переход представлял существенную заслугу уже потому, что в русской армии не знали в точности действительного состояния французской армии и считали ее все еще способной продолжать наступление. Кроме того, фланговая позиция Кутузова на Калужской дороге давала выгоду более легкого воздействия на путь отступления и, следовательно, в некоторой степени способствовала достижению благоприятного результата; однако, она отнюдь не должна рассматриваться как решающий фактор.
Автору неизвестно, каким путем полковнику Толю удалось провести свой взгляд. Рассказ, передаваемый полковником Бутурлиным в своей истории 1812 г., в главных чертах, вероятно, соответствует действительности; однако, нас трудно убедить в том, будто Кутузов уже при выборе Рязанской дороги имел намерение перейти впоследствии с этой дороги на Калужскую. Ведь из Москвы ему было бы гораздо удобнее это сделать; ведь его блестяще выполненный фланговый марш, как бы хорошо он ни был организован, должен был все же представляться рискованным.
Если полковник Толь еще до прибытия в Москву хотел свернуть в направлении Калуги, то при этом он думал исключительно о том, чтобы не подвергать опасности Москву, так как произвести поворот в самой Москве было всего легче. Кутузов выбрал Рязанскую дорогу, потому что она была средняя дорога и представляла своего рода равнодействующую мнений, высказанных на военном совете. Надо полагать, что полковник Толь склонил его к движение налево лишь позже, потому что вскоре оказалось, что это движение можно выполнить без труда. Именно в первые дни французы настолько были заняты захваченной Москвой, что продвигались вперед весьма медленно и притом только по Рязанской дороге. От казаков, рыскавших по всем дорогам, стало известно, что окрестности Подольска еще совершенно свободны; кроме того, дорога туда была до известной степени прикрыта протекающей в довольно глубокой долине рекой Пахрой. На третий день после того, как мы покинули Москву, т. е. 16 сентября, было принято решение относительно флангового марша, 17-го и 18-го он был выполнен, и мы вступили на Тульскую дорогу.
Надо полагать, что эта дорога и была первоначальной целью флангового марша, и лишь после того, как старый главнокомандующий увидел, что дела идут так хорошо, он дал себя убедить предпринять третий марш до старой Калужской дороги, так как на Тульской мы задержались целый день.
Весь этот переход был выполнен настолько удачно, что французы на несколько дней совершенно потеряли соприкосновение с нами.
Во время этого перехода мы видели, как Москва непрерывно горела, и хотя мы находились от нее в 7 милях, все же по временам ветер доносил до нас пепел. Хотя русские уже были приучены к жертвам пожаром Смоленска и многих других городов, все же пожар Москвы поверг их в глубокую печаль и еще более усилил в них чувство негодования против врага, которому приписывали этот пожар как акт подлинного зверства, как следствие его ненависти, высокомерия и жестокости.
Здесь мы подходим к вопросу о причине пожара. Читатель уже мог заметить, что командование армии, по-видимому, проявляло скорее заботу о сохранении Москвы, чем намерение ее разрушить; так, по всей вероятности, оно и было. В первое мгновение в армии пожар рассматривался как великое несчастье, как подлинное бедствие. Растопчин, которого автор этих записок имел случай встретить в небольшом обществе приблизительно через неделю после начала пожара, отмахивался руками и ногами от начинавшей тогда только зарождаться мысли, будто он поджег Москву. Те беспорядки, которые видел автор на улицах Москвы при прохождении арьергарда, и то обстоятельство, что столбы дыма впервые стали подыматься над окраинами города, где еще хозяйничали казаки, привели его к убеждению, что пожар Москвы явился следствием этих беспорядков, а также сложившегося у казаков обычая сначала подвергать грабежу, а потом поджигать все населенные пункты, которые приходилось уступать неприятелю. Что не французы подожгли город, в этом автор был твердо уверен, так как он видел, как они дорожили сохранением его в неприкосновенности; что пожар Москвы был делом рук русских властей, это, казалось, не подтверждалось никакими данными, а горячие и решительные заверения того человека, который должен был бы являться главным виновником этого дела, по-видимому, не оставляли никаких сомнений. Если бы Ростопчин действовал, имея в виду великую жертву, которую необходимо принести, он не стал бы так решительно отрекаться. Поэтому автор долго не мог поверить, чтобы поджог Москвы был сделан умышленно. Однако, после всех тех показаний, которые стали теперь известны, и в особенности после мало убедительной оправдательной записки, опубликованной по распоряжению графа Ростопчина, автор не только усомнился в правильности своего первоначального взгляда, но даже почти пришел к убеждению, что, несомненно, Ростопчин велел поджечь Москву и притом под собственную ответственность, без ведома правительства. Возможно, что немилость, которой он подвергся, и его продолжительное пребывание вне России явились последствием такого самоуправства, которое русский самодержец редко прощает.