Белый человек вышел из хижины как раз вовремя, чтобы увидеть, как необъятный пожар солнечного заката был затушен быстрыми крадущимися тенями. Вздымаясь, как черный неосязаемый пар, над верхушками деревьев, они заволокли небо, погасив багряное пламя плывущих облаков и красный блеск умирающего дня. Через несколько минут все звезды высыпали над сгустившейся чернотой земли, и большая лагуна внезапно наполнилась мерцанием отраженных огней, напоминая овальный кусок ночного неба, брошенный в безнадежную и бездонную ночь глуши. Белый человек достал ужин из своей корзинки, потом собрал несколько палок, разбросанных по площадке, и развел маленький костер, не для того, чтобы согреться, но чтобы дымом отгонять москитов. Он завернулся в одеяла, сел, прислонившись спиной к тростниковой стене дома, и задумчиво курил.
Арсат неслышными шагами вышел из двери и присел на корточки у костра. Белый человек слегка отодвинул вытянутые ноги.
— Она дышит, — сказал Арсат тихим голосом, предупреждая вопрос. — Она дышит и горит, словно ее жжет великий огонь. Она молчит, не слышит ничего — и горит!
Он помолчал, потом спросил холодным, бесстрастным тоном:
— Тюан… она умрет?
Белый человек смущенно повел плечами и пробормотал нетвердым голосом:
— Если такова ее судьба.
— Нет, тюан, — спокойно сказал Арсат. — Если такова моя судьба. Я слышу, я вижу, я жду. Я помню… Тюан, помнишь ли ты былые дни? Помнишь ли ты моего брата?
— Да, — сказал белый.
Малаец внезапно поднялся и вошел в дом. Белый остался сидеть неподвижно и услышал голос в хижине. Арсат сказал:
— Слушай меня! Говори!
За его словами последовало полное молчание.
— О Диамелен! — воскликнул он вдруг.
Потом послышался глубокий вздох. Арсат вышел и снова опустился на прежнее место.
Они сидели в молчании у костра. Ни звука не раздавалось в доме, ни звука не слышно было вблизи; но издалека, с лагуны, к ним неслись голоса гребцов, звенящие отчетливо и тревожно над тихой водой. Костер на носу сампана[3] слабо светился вдали туманным красноватым пламенем. Потом он погас. Голоса смолкли. Земля и вода заснули, невидимые, неподвижные и немые. И было так, словно в мире осталось только мерцание звезд, бесконечное и ненужное, струящееся в черной тишине ночи.
Белый человек широко раскрытыми глазами смотрел прямо перед собой в темноту. Страх и непонятное очарование, дыхание и тайна смерти — смерти близкой, неизбежной и невидимой — утишили непокой его расы и всколыхнули самые неясные, самые затаенные его мысли. Вечное ожидание беды, мучительное ожидание, скрытое в наших сердцах, всплыло в тишине, окружающей его; а тишина, глубокая и немая, показалась коварной и предательской, подобно спокойной непроницаемой маске, скрывающей непростительную жестокость. В этом преходящем и великом смятении всего его существа земля, окутанная покоем звездного сияния, предстала как темная страна нечеловеческой борьбы, как поле сражения ужасных и чарующих призраков, величественных или презренных, отчаянно бьющихся за обладание нашими беспомощными сердцами. Неспокойная и таинственная страна неугасимых желаний и страхов.
Жалобный ропот поднялся в ночи, — ропот, пугающий и наводящий грусть, словно великое уединение окрестных лесов пыталось шепотом передать ему мудрость своего необъятного и возвышенного равнодушия. Звуки, колеблющиеся и смутные, плавали в воздухе вокруг него, медленно складывались в слова и наконец нежно потекли журчащим потоком мягких и монотонных фраз. Он пошевельнулся, как будто пробудившись от сна, и слегка изменил позу. Арсат, неподвижный и темный, сидел, склонив голову под звездами, и говорил тихим, мечтательным голосом:
— …ибо куда можем мы сложить бремя нашей тревоги, как не в сердце друга? Человек должен говорить о войне и о любви. Ты, тюан, знаешь, что такое война, и ты видел меня в минуты опасности, когда я искал смерти, как другие люди ищут жизни! Письмена могут быть потеряны, ложь может быть написана, но то, что видели глаза, есть истина и остается в памяти.
— Я помню, — тихо сказал белый человек.
Арсат продолжал с грустным спокойствием:
— И потому я буду говорить тебе о любви. Говорить в ночи. Говорить, пока не уйдут и ночь и любовь, пока день не взглянет на мою скорбь и мой позор, на мое потемневшее лицо, на мое сожженное сердце.
Вздох, короткий и слабый, подчеркнул едва заметную паузу; потом слова его потекли ровно и без жестов.
— После того как миновало время мятежа и войны и ты ушел из моей страны, занятый своими делами, которых мы, люди островов, не понимаем, — я и мой брат снова стали, как и раньше, оруженосцами вождя. Ты знаешь, мы принадлежали к роду правящих, и нам более, чем кому-либо, подобало носить на правом плече эмблему власти. И в дни благоденствия Си Дендринг оказал нам милость, как мы в дни скорби дарили ему нашу верность и мужество. Было время мира. Время охоты на оленей и петушиных боев, ленивых бесед и нелепых споров между людьми, у которых живот набит, а оружие заржавело. Но сеятель без страха следил, как пробиваются молодые побеги риса, а торговцы приходили и уходили, отправлялись в путь худыми и возвращались в реку мира толстыми. Они приносили и вести. Приносили ложь и истину вперемежку, и ни один человек не знал, когда ему радоваться и когда печалиться. Мы слышали от них также и о тебе. Они видели тебя здесь и видели тебя там. И я слушал с радостью, ибо я помнил тревожные дни, и я всегда помнил тебя, тюан, пока не настало время, когда мои глаза ничего не могли видеть в прошлом, потому что они взглянули на ту, которая умирает там, в доме.
Он остановился, воскликнул напряженным шепотом:
— О Мага bahia! О горе! Затем продолжал, слегка повысив голос:
— Нет врага хуже и нет друга лучше, чем брат, тюан, ибо брат знает брата, а в совершенном знании таится сила для добра или зла. Я любил своего брата. Я пришел к нему и сказал, что вижу только одно лицо, слышу только один голос. Он сказал мне: «Открой свое сердце, чтобы она увидела, что скрывается в нем, и жди. Терпение есть мудрость. Инчи Мида может умереть, или наш вождь может побороть свой страх перед женщиной!» Я ждал!.. Ты помнишь, тюан, женщину с лицом, закрытым покрывалом, и страх нашего вождя перед ее нравом и лукавством? И если ей нужна была ее служанка, что мог я сделать? Но я утолял голод своего сердца короткими взглядами и словами, сказанными украдкой. Днем я бродил по тропинке, ведущей к купальням, а когда солнце спускалось за лес, я крался вдоль жасминовых изгородей у двора женщин. Невидимые друг другу, мы говорили сквозь аромат цветов, сквозь покрывало листьев, сквозь высокую траву: они стояли неподвижно перед нашими губами, — так велика была наша осторожность, так слаб был шепот нашего великого томления. Время шло быстро… и женщины шептались, и наши враги следили… мой брат был мрачен, а я стал помышлять об убийстве и о жестокой смерти… Мы вышли из народа, который берет то, чего хочет, — как вы, белые. Бывает время, когда человек должен забыть верность и уважение. Могущество и власть даны правителям, но всем людям дана любовь, сила и мужество. Мой брат сказал: «Ты должен взять ее у них. Мы двое — как один». А я ответил: «Пусть это будет поскорей, ибо я не нахожу тепла в сияния солнца, которое не светит на нее». Наш час настал, когда вождь и весь великий народ отправились к устью реки ловить рыбу при свете факелов. Тут были сотни лодок, и на белом песке, между водой и лесами, воздвигли жилища из листьев для домочадцев раджей. Дым костров походил на синий вечерний туман, и много голосов радостно звенело в нем. Пока люди готовили лодки для рыбной ловли, мой брат подошел ко мне и сказал: «Этой ночью!» Я занялся своим оружием, и когда пришло время, наше каноэ было в кругу лодок с факелами. Огни сверкали на воде, но там, за лодками, был мрак. Когда поднялись крики и возбужденные люди стали подобны безумцам, мы выскользнули из круга. Вода поглотила наш огонь, и мы поплыли назад, к берегу. На берегу было темно, и только кое-где тлела зола. Мы слышали болтовню рабынь среди хижин. Потом мы нашли место уединённое и тихое. Мы ждали там. Она пришла. Она бежала вдоль берега — быстро и не оставляя следов, как лист, гонимый ветром в море. Мой брат мрачно сказал: «Ступай и возьми ее. Отнеси ее в наше каноэ». Я поднял ее на руки. Она задыхалась. Ее сердце билось у моей груди. Я сказал: «Я увожу тебя от этого народа. Ты пришла на зов моего сердца, но мои руки несут тебя в мое каноэ против воли великого!» — «Это верно, — сказал мой брат. — Мы — из тех, кто берет то, чего хочет, и от многих может защитить. Нам следовало увезти ее при свете дня». Я ответил: «Отправимся в путь», — ибо с тех пор как она села в мое каноэ, я стал думать о воинах нашего вождя. «Да, отправимся в путь, — сказал мой брат. — Теперь мы — изгнанники, и это каноэ — наша страна, и море — наше убежище». Он замешкался на берегу, а я умолял его спешить, ибо я помнил биение ее сердца у моей груди и думал, что двое не могут противостоять сотне. Мы гребли вниз по течению, держась у самого берега, и когда мы плыли мимо речки, где они ловили рыбу, криков уже не было слышно, но раздавался громкий гул голосов, подобный жужжанию насекомых в полдень. Лодки плыли, собирались в стаи при красном свете факелов, под черной пеленой дыма, и мужчины говорили о рыбной ловле. Они хвастались, хвалили друг друга, насмехались, — люди, которые утром были нашими друзьями, но в ту ночь стали нашими врагами. Мы быстро проплыли мимо, у нас не было больше друзей в стране, где мы родились. Она сидела посредине каноэ, лицо ее было закрыто, — молчаливая, как молчит она сейчас, ничего не видящая, как не видит сейчас. А я не жалел о том, что оставлял: ведь я мог слышать подле себя ее дыхание — как слышу его сейчас.
3
Сампан (от китайского «саньбань», буквально — три доски, кит. 舢舨) — собирательное название для различного вида дощатых плоскодонных лодок, плавающих недалеко от берега и по рекам Восточной и Юго-Восточной Азии.