Соседка Юки, пассажирка, занимающая место «А1» в люкс-классе, женщинаврач, незамужняя, не проявляет никаких эмоций при сообщении о захвате. До нее просто еще не дошло. Юка поднимает автомат и объявляет весело:
Ладно, я иду в кабину объяснить все подробнее командиру самолета.
— Ах, в самом деле? — роняет ее соседка.
Ей чуть больше пятидесяти, седеющие волосы, врачиха из тех, кто не допускает возможности теракта, даже если ей гаркнут в самое ухо «Захват!» и сунут под нос пистолет. Такова человеческая психология: реальность, которую субъект отказывается допускать, тотчас же становится для него двойственной, как в начале кошмарного сна.
Юка встает с места, хотя сигнал «пристегните ремни» еще не выключен. Пассажиры не реагируют. Ей навстречу поднимается стюард и вежливо просит занять свое место.
Вы кстати подвернулись, — произносит Юка, поигрывая гранатой. — Отведите меня в кабину пилота. Это вам не игрушки, это специальная граната, она может убить сколько угодно человек в радиусе пятидесяти метров. И так же легко проделает дыру в корпусе. Эй! Смотрите мне в глаза! Видите в них желание? Я плачу? Угадал, я плачу, я в слезах, но смотри не ошибись на этот счет! Я очень возбуждена… очень… но я не допущу ни малейшей ошибки. Если я брошу эту гранату, она взорвется через три секунды. Понял, что я хочу сказать? Ты понял, что произойдет, если хоть одна сатана попробует меня остановить? Вам ничто не поможет. Мои друзья готовы. Я поговорю с командиром, каждый из нас знает, что делать. Все это меня возбуждает, и я плачу… Для тебя большая честь видеть меня в слезах.
— Для тебя большая честь, большая честь, большая честь, большая честь видеть меня, для тебя это большая честь, большая честь, честь… — повторяет стюард, словно решил твердить эти слова до самой смерти.
Почему этот человек, ставший чем-то вроде легенды, согласился мне все рассказать? Человек, два-три раза промелькнувший в некоторых японских средствах массовой информации, человек, в течение двух лет живший бродягой в Нью-Йорке. Почему он, продюсер фильмов и музыкальных комедий, захотел со мной говорить? Это не было стремлением оправдаться. «Оправдаться»… Странное слово. Странное в том смысле, что этот человек никогда по-настоящему не имел отношения к японскому обществу и к нашей иерархии отношений.
О Японии часто говорят как о стране без классовой системы, но это заблуждение. Вот я, например, не производящая впечатления выходца из благополучной среды — мой отец был менеджером на предприятии, а мать музыкантом, — посещала частную школу, где преподавали монахини, со второго курса лицея и до окончания университета жила в Бостоне. С того времени я полюбила писать и в двадцать четыре года опубликовала книгу — репортаж о японцах, живущих в Соединенных Штатах и Канаде в третьем поколении. Получилось так, что книга была напечатана в издательской службе предприятия, где работал мой отец, — разумеется, по блату.
Думаю, на самом деле мало кто из творческих людей — я имею в виду тех, кто действительно что-то создает, — принадлежит к тому социальному слою, о котором говорю. С другой стороны, такая вертикальная структура могла бы оказаться полезной для налаживания различного рода связей и контактов. Речь идет об издателях классической музыки, деятелях из мира моды или кулинарии, директорах старых издательств, о продюсерах и художественных директорах главнейших кинокомпаний и студий звукозаписи, о владельцах художественных галерей — о всех этих людях, на которых всегда большой спрос в рекламных агентствах и среди директоров телеканалов.
Тем не менее, это не означает, что они располагают большими финансовыми средствами. Нет, в их случае можно говорить о деревенском доме, унаследованном от деда, о знакомствах в узких кругах, о доверии банков, связях и некоторой склонности к особой, отличающей их манере речи. В этом обществе я новичок, хотя это и не значит, что я нахожусь в какой-либо зависимости от него.
Я считаю, что причины, по которым эта страна стоит на грани катастрофы, процентов на семьдесят-восемьдесят зависят от косности классовой системы. Для нее важнее всего сохранение формальных и неформальных, скрытых или явных сословных разграничений, что позволяет всем держаться за свои привилегии. Такая система порождает лишь консерватизм, потому что обладание даже частицей власти ведет к нежеланию наступления любых изменений.
Однако человек, сидевший передо мной, был совсем другим. Мы сидели напротив друг друга за столиком в баре гостиницы в Аптауне, в Нью-Йорке. Я едва успела ему представиться, как он сразу же заговорил об актрисе Рейко Курихара, которая должна была играть японскую террористку в его фильме. Моя же цель состояла в том, чтобы узнать причину, побудившую его в свое время стать бомжом.
Его имя было Язаки. Он говорил, не поднимая головы. Сколько ему лет? Я слышала, что около сорока. В зависимости от того, как падал свет, или от выражения лица ему легко можно было дать как тридцать, так и все пятьдесят. На нем была рубашка с воротником в духе Мао, поверх нее — стандартный костюм, правда сшитый ил прекрасной материи. Он поведал мне в мельчайших подробностях свою историю про женщину-террористку, но без одержимости. Рас сказывая, Язаки не брызгал слюной, на его губах не выступала пена, но, с другой стороны, в его голосе не чувствовалось и спокойствия. Вырывавшиеся у него слова казались существующими отдельно, будто, не имея возможности быть высказанными, предоставленные сами себе, они повторялись тысячи раз в бесконечных внутренних монологах. Он говорил тихо, но его взволнованность казалась мне вызывающей. У него было особое мнение о той системе, к которой принадлежала я, и он знал, как сыграть на этом. Эта манера крушить и ломать все, что не имело, по его мысли, никакого значения, была невыносима. И при этом изысканно вежлива. В его голосе не чувствовалось никакой грубости, скорее что-то большее. Возможно, Язаки обладал слабо выраженным «я». Он не принадлежал себе и ни от кого не зависел. У него не было ничего. Он не был достоянием корпорации или членом семьи, для него не существовало ни религии, ни принципов. Если Язаки в действительности был тем, чем казался, он испытывал невыносимое одиночество, возбуждавшее в нем жажду. Это я и называю вульгарностью.
Язаки посмотрел на меня. Он прекрасно понимал, что я пришла интервьюировать его. Обо мне он не знал ничего, да и откуда? Протягивая визитную карточку, я назвала свое имя. Он тотчас же стал рассказывать содержание своего фильма про террористку, и, слушая, я почувствовала его жажду жизни.
Простите, — произнес он, не отводя глаз. — Я вам тут всякого наговорил. Я просто не привык. Вы знаете, о чем будете говорить со мной? Ну что ж, я попробую ответить, если смогу.
Он смущенно умолк и засмеялся. Внешне он выглядел вполне здоровым, и только его глаза казались налитыми кровью. Такие глаза можно видеть у людей, принимающих наркотики, или у алкоголиков.
Я вам еще не представилась и не назвала тему нашего интервью.
— Да, точно. Ну что ж, я вас слушаю.
Он оценивающе улыбнулся. Его улыбка мне не понравилась. До сих пор у меня не было возможности близко познакомиться с людьми подобного рода, но я знала, что такая манера улыбаться, свойственна многим. Это у них врожденное. Работая над репортажем о детях японских эмигрантов третьего поколения, я как-то встретилась с одним хоккеистом, который улыбался точно так же. Эта улыбка появлялась бессознательно, когда ослабевал самоконтроль. Не знаю, как на моем месте вели себя другие женщины, я же страшно, до слез, конфузилась. Странное ощущение.
Я рассказала ему план нашего интервью, объяснив, что веду рубрику в японском женском журнале. Правда, мне пришлось отметить, что эта беседа — материал для будущей книги о людях, представляющих сегодняшнее американское общество. Язаки был одним из них. Я упомянула и о его гонораре.