— Я скоро вернусь. Провожу дам и приду. А вы не бойтесь. Левка не опасен, да и потом — он, должно быть, уже далеко. Как жаль, что я не сумел уберечь мальчика.
— Он убежал, потому что побоялся возмездия, — тихонько пояснила я и тут же рассказала маме-Нэлли про инцидент с оршадом, вылитым Левкой на колени Алисы.
— А все-таки он не злой и, насколько мог, привязался ко мне за эту неделю. И из него мог бы выйти хороший человек, из этого Левки, — произнес Большой Джон. — А теперь без меня он наверняка пропадет, бедный мальчуган!
Чтобы утешить моего друга, я говорю ему, прощаясь у калитки ворот мызы "Конкордия":
— А Эльзу я пригрею, будьте покойны, Большой Джон.
Но он ничего не слышит. Его высокая фигура с крошечной головою медленно удаляется. И, наверное, эта маленькая голова полна тревожными мыслями о Левке.
Прежде чем отпустить меня спать, мама-Нэлли говорит со мною.
Надо перемениться окончательно, надо переделать себя. Я дика, своевольна, у меня манеры мальчугана. Надо научиться держать себя в обществе. Скоро отца переведут в большой город, надо будет выезжать в общество.
Ах, зачем мне это общество?! Зачем эти выезды?! Меня к ним не тянет нисколько. Я дикая, кочевая натура. Я обожаю природу — реку, поле и лес.
Я это высказываю маме-Нэлли громко.
— Как зачем! — удивляется мама-Нэлли. — Барышне необходимо выезжать, чтобы встретить человека, с которым она свяжет впоследствии свою судьбу. Ведь назначение светской девушки — выйти замуж, быть женою и матерью, воспитывать детей.
И мама-Нэлли говорит мне еще долго-долго о том, что мечтает видеть меня довольной и счастливой матерью и женой.
— Нет! Нет! — протестую я. — Выйти замуж? Нет! У меня другой идеал жизни намечен в мыслях.
— Но что же? — осведомляется она.
— Не знаю, — говорю я робко. — Не знаю, но мне кажется, что я не смогу довольствоваться обыденной простой долей, тою жизнью, какою живут все. Мне кажется, что меня ждет что-то яркое, светлое, большое. Я должна сделать, исполнить что-то крупное, огромное, но что — я еще не знаю и сама.
Я не доканчиваю фразы, целую маму и бегу в мою голубую комнатку.
Там меня ждет толстая тетрадь моих записок и еще другая со стихами, которые я пишу с детских лет. В них изложены мои мечты. Ах, как они дерзки и смелы. Слава Богу, что никто не прочтет их.
Нет! Нет! Женою и матерью я не буду. Я отдам себя всю искусству, буду «слушать» природу, любоваться ею и писать стихи. Кто знает?! Может быть, из меня и выйдет что-либо впоследствии.
По дороге, на третьей ступеньке лестницы, я вспоминаю о просьбе Джона.
Эльза! Я должна позаботиться о ней — и поворачиваю в комнату молоденькой гувернантки.
Она спит крепко, как ребенок, подложив под щеку крошечную ладонь.
Какое милое личико. Сколько тихой покорности в этих детских чертах.
— Спи спокойно, бедная малютка. Я буду отныне заботиться о тебе, — говорю я шепотом.
Кто-то иронически смеется в дверях. Оборачиваюсь — Варя.
— Трогательная нежность, — произносит она сквозь зубы. Потом добавляет со злобой: — Говорила — околдует и тебя. А что в ней хорошего? Тряпка, трусиха, дура!
— Золотое у нее сердце, так сказал Большой Джон, да и сама она тихая, безответная, милая, — протестую я.
— А в тихом омуте кто-то водится, знаешь? — шипит Варя.
— Полно, — смеюсь я. — Полно, ведь ты не злая, Варя. Зачем же показываешь себя хуже, чем ты есть?
— Ненавижу безответных, — шепчет она.
Эльза ворочается во сне — вот-вот проснется — и мы выходим из комнаты.
— Пойдем, Варя, я буду читать тебе стихи.
Она оживляется, в маленьких глазках загораются счастливые огоньки.
— И про бал расскажешь?
— Ну уж и бал! Уморушка!
И я в лицах представляю, как вертелись и английские «миссы» с палкообразными с "денди".
— Ха-ха-ха! А ты?
— А я вот как!
И я изображаю нашу бешеную пляску — и мою и Джона.
Варя давится от хохота, зарывшись в подушки.
Позднее, совсем уже ночью, я ей читаю стихи и сама упиваюсь каким-то странным чувством радости. И я не могу представить себе иного будущего, как служение искусству на его священном алтаре.
Я передаю Варе сегодняшний разговор с мамой-Нэлли.
— Тебя? Замуж? Ну, дудки! Или уж разве если явится какой-нибудь сказочный принц! — решает она авторитетным тоном. — Ты умница, ты талантливая, ты отмеченная судьбою!
Уходя перед рассветом, Варя напоминает:
— А помнишь про двадцать четвертое? Вот и узнаем твою судьбу, что тебя ожидает. Только, чур, Эльзы не брать.
— Но почему, Варя? Втроем же веселее, — протестую я.
— Она испугается, в обморок, пожалуй, упадет. — На минуту Варя смолкает и, лукаво прищурившись, глядит на меня. — А то возьмем, пожалуй. Пусть перетрусит до седьмого поту. Ей это полезно, Я согласна, возьмем и ее.
Лежа в постели, я вяло соображаю, что двадцать четвертое июня, — та ночь, в которую мы решили с Варей попытать наше будущее, великая Иванова ночь, — еще не скоро и что Варя успеет сто раз переменить свое решение идти в полночь на лесное кладбище собирать травы, по которым мы должны гадать, положив их под подушку на сон грядущий.[2]
Об этой ночной прогулке не знает никто.
— Тише же! Тише!
— Как скрипят половицы!
— Эльза, где вы? Я не вижу вас.
— Я здесь, m-lle Лидия.
— Варя, а Варя! Куда ты бежишь так скоро!
— Ах, Боже мой! Кажется, сторож Федор не спит.
Я, Варя и Эльза чуть слышно спускаемся по лестнице.
На нас темные платья, темные же шарфы на головах. Лица возбуждены, настроение приподнятое.
Сегодня Иванова ночь. В эту ночь люди гадают на двенадцати травах, собранных в полночь в лесу, положив на ночь под подушку эти заповедные травинки. Иные ищут клады.
Пригородный лес, по ту сторону, кишит нынче такими гадальщиками. Девушки и рабочие с фабрики, интеллигенты города, прислуга — все устремляется туда, по заведенному исстари обычаю. Жгут костры, собирают травы, плетут венки и пускают их в воду.
Но мы трое не хотим идти туда, где все. Какое же может быть гаданье в подобной сутолоке? А по инициативе Вари гадать мы должны непременно. Она хочет узнать, какая великая будущность ожидает меня, ее подругу. Что будет великая будущность — Варя не сомневается ни на мгновенье. Меня это смешит.
Для нашего ночного "сбора двенадцати травинок" мы выбираем кладбище. Здесь в эту ночь не будет ни души. Все нынче в городском лесу. Кладбищенская же лесная гора, с ее песчаным грунтом, густо усыпанным сосновой хвоей, пуста и молчалива, как склеп.
Половина двенадцатого.
В доме все тихо. Дашу положили в детской на время отсутствия Вари, которая спит с детьми.
Бесшумно достигаем мы нижней площадки. Вдруг Варя вскрикивает чуть не во весь голос:
— Ах, чтоб вас!
И изо всех сил отталкивает Эльзу, которая впотьмах наступила ей на ногу.
— О, pardon! Mille pardon, m-lle Варя.
— Ты с ума сошла! Разве можно так кричать, Варя?! — возмущаюсь я.
— Сойдешь тут с ума, когда прямо на нос лезет эта швейцарская мумия!
— Мумии бывают только египетские, — поправляю я Варю.
— Хоть голландские! Но зачем было брать эту тряпку с собой, — негодует Варя.
А Эльза, ничего не понимая, шепчет на своем родном языке:
— О, какая ночь, m-lle Лидия. Грешно спать в такую ночь. У нас теперь козы до утра пасутся по горному склону. И брат, фермер Пьер, пасет их до утра. Им душно в яслях. Целую ночь звенят колокольчики, привязанные к ошейникам, и одуряюще пахнут в горах ночные цветы.
— Что она там лопочет? — осведомляется Варя. — Ничего не пойму: же ву при, нос утри, же ву дон де кисель-ерундель, стрикозель… Тьфу! Язык сломаешь. Удивительно остроумно и красиво, — поджимает она губы.
[2]
Гадание — греховный обычай, ничего не имеющий общего с христианством, противоречащий его законам.