— Откуда он у вас?
— Мне привезли его однажды с двумя другими крошками-медвежатами в корзине. Его мать убили на облаве. Двух других мишек я отдал знакомым, а этого оставил себе. Отпоил его молоком, выкормил, вырастил и теперь видите сами, что это за красавец. Ну, Мишук, покажи барышне, как ты умеешь со мною бороться! — сказал он, слегка смазав медведя по морде своей темной рукавицей.
И, прежде нежели Мишка успевает предпринять что-либо, мой незнакомец делает прыжок и толкает его в сугроб.
Несколько минут Мишка, облепленный и запушенный снегом, трясет головою и забавно отфыркивается и пыхтит. Затем, неуклюже перебирая ногами, несется на своего противника. Завязывается борьба. Мишка очень смешон. У него что ни движение, то умора.
Забыв недавние переживания, страхи и боль в руке, я хохочу до упаду, глядя на них обоих.
Незнакомец в своей короткой куртке лапландца строен и ловок; зато Мишка, в его природной бурой мохнатой шубе, — одно сплошное карикатурное явление. Когда человек неожиданно быстрым движением бросает его в рыхлый сугроб и тонет в нем вместе со зверем, Мишка начинает скулить с видом обиженного ребенка и трет лапой глаза.
— Он, очевидно, недоволен, что его победили. Совсем как капризный мальчик. Ха-ха! — говорит незнакомец.
Борьба вызвала легкую краску на его бледных щеках, продольная морщинка между бровями исчезла, и лицо его стало свежо, молодо и красиво. Ему нельзя сейчас дать более двадцати пяти лет.
— Какая прелесть! — говорю я, глядя на Мишку. — Можно его погладить?
— Конечно.
— Вы его любите? Да?
— Он мой единственный друг, — слышу я странный ответ, холодный и гордый.
И вмиг исчезает краска молодости с лица моего собеседника. Улыбка меркнет в глазах и на губах. Угрюмый тяжелый взгляд упирается в землю. Не надо было, должно быть, задавать этого вопроса.
Чтобы скрыть свое смущение, я ласкаю теплый мех живой медвежьей шкуры. Мишка довольно урчит и сладко прищуривает глаза, совсем как большая дворовая собака.
— Кто вы? — спрашиваю я.
Брови моего собеседника высоко поднимаются.
Мне делается неловко и стыдно от моего любопытства.
— Вы повелитель здешнего леса — лесной царек, — говорю я, принужденно смеясь. — Вы живете среди самой чащи этого хмурого леса, окруженный его четвероногими обитателями. Медведи, лисы, волки, зайцы и белки составляют вашу покорную свиту, и с нею вы прячетесь от людей. Когда здесь в лесу все зелено, ясно, солнечно и красиво, — вы играете на свирели, и звери пляшут под вашу музыку. Это звериный праздник. Но на него не возбраняется приходить и лесовикам, и козлоногим, и лесовичкам в зеленых одеждах из берез, и маленьким лесным гномам. Все пляшут до изнеможения, пока поет свирель. Потом вы угощаете ваших гостей медом цветов, хрустальными капельками росы с подорожников. И на ложах из мха ваши слуги приготовляют им постели. А зимою сама природа устраивает вам ледяной терем из хрустального ажурного льда. Ледяной теремок — дворец в самой чаще.
Я продолжаю свою длинную импровизацию до тех пор, пока угрюмые глаза моего собеседника не загораются снова и лицо не делается опять простодушно-мягким и детски, доверчивым.
— Милое дитя, — говорит он, — если бы то, о чем вы рассказываете, могло бы осуществиться, я бы считал себя счастливейшим из людей.
— Почему?
— Чем дальше от людей и от их суетного общества, от их мелочности, придирчивости, зависти и злобы, тем лучше. Вы еще так юны, жизнь улыбается вам, и вы меня не поймете. Но я много видел горя в жизни, и поэтому меня тянет или в зеленые дебри леса, или в мой хрустальный теремок. Однако уже поздно. Я выведу вас на дорогу и провожу до города. Можно?
И, не дожидаясь моего ответа, он бросил медведю:
— Ну, Мишка, идем!
Тот встал на задние лапы и с тою же лаской-воркотней закинул одну из передних на плечо своего двуногого друга, словно обнял его, и, тяжело переваливаясь с ноги на ногу, зашагал о бок с ним, как товарищ-спутник.
На том месте, где у входа в город лес снова превращается в парк с его разбегающимися аллеями, мы расстаемся.
— Кто вы, странный человек? Скажите мне ваше имя по крайней мере. — Срывается помимо воли с моих нетерпеливых уст.
— Зачем? Вы сказали, что я лесной царек, и пусть таким лесным царьком я и останусь в вашей памяти, милое дитя с радостными глазами.
Я смотрю на него еще с минуту. Какой странный, какой непонятный, особенный человек.
— Прощайте, — говорю я наконец. — Спасибо, что вывели меня на дорогу. Уже сумерки. Я могла легко заблудиться в лесу.
— И вам спасибо, — слышу я ответ, — за то, что не испугались, не побоялись моего угрюмого вида. За это вас благодарю.
И опять тот же взгляд, суровый и печальный. Он должен быть очень несчастлив, этот человек.
— Где ты была так долго? Что с рукою? Разве можно так пугать?
Эльзе сделан выговор за то, что отпустила меня одну в глухую часть парка. У мамы-Нэлли и у «Солнышка» встревоженный вид, испуганные глаза. Они беспокоились обо мне ужасно. В результате мне запрещено кататься с гор и гулять одной.
— Это не Ш., где нас знали все и где мы всех знали, — подтверждает с недовольным видом отец.
Потом я рассказываю им о своей встрече с незнакомцем.
— Лесной царек… Хочется верить, что это так.
— Фантазерка, — смеется мама-Нэлли, — и когда ты спустишься на землю и не будешь витать со своими грезами в облаках?
А вечером, перед сном, я беру мою заветную тетрадку и набрасываю в ней новые рифмы в честь лесного царька и его четвероногого друга. И с волнением читаю их Варе.
На дворе крутит декабрьская вьюга. В комнате мамы-Нелли, перед огромным трюмо, зажжены свечи, а поверх ковра разостлана большая, чистая белая тряпка.
Я стою перед трюмо неподвижная, как кукла. Белое платье клубится вокруг моей хрупкой фигуры. Два цветка белой лилии запутались в густых русых волосах.
Мама-Нэлли, в темно-гранатовом бархатном платье с брильянтовой бабочкой в искусно причесанных черных волосах, сидит в удобном широком кресле и, вооружившись лорнетом, подробно «инспектирует» мой наряд.
Варя, уложив детей, пришла посмотреть на сложную процедуру бального одевания. Эльза, Даша и портниха ползают вокруг меня, подкалывая что-то у трена и пристегивая последними стежками нечаянно распустившийся воздушный волан.
Несколько дней тому назад Марья Александровна Рагодская приезжала приглашать нас на большой вечер в одну из стрелковых частей, куда только что перевели ее мужа. Мне очень не хотелось ехать на этот вечер, тем более что никого еще из танцующей молодежи я не знала здесь, в Царском.
— Пустяки, — успокаивала меня мама. — во-первых, ты знакома со многими сверстницами-барышнями, которые не замедлят представить тебе своих братьев, родственников и знакомых. Во-вторых, ты знаешь молодого барона Фрунка, Медведева и Невзянскаго. Да кроме того, и Марья Александровна не позволит тебе скучать.
Ах, вот именно этого-то я и не хочу. Будут подводить незнакомых людей, которые, в свою очередь, с глухим чувством неудовольствия станут из вежливости кружить в вальсе чужую, незнакомую им барышню. Лучше бы не ехать. И мои глаза с мольбою останавливаются на лице мамы-Нэлли.
— А что, если остаться? Право, я прекрасно бы провела время с Варей и Эльзой. Можно?
Я вкладываю в эту мольбу всю имеющуюся в душе моей нежность.
Минутная пауза. Затем энергичный отрицательный кивок черной головки, от которого брильянтовая бабочка загорается миллионами белых огней.
— Если ты хочешь сделать мне неприятность, девочка, оставайся, — звучит милый голос. — Вот, скажут добрые люди, сама вырядилась, на бал приехала, а падчерицу дома оставила, по всему видно — мачеха. Прелестно. Нечего и говорить.
Что? Мачеха? Падчерица? О, эти слова сжимают мне сердце. Я вырываюсь из рук меня одевавших и обнимаю маму-Нэлли.
— Еду! В таком случае еду!