В толпе начальства волнение. Madam начальница подносит батистовый платок к глазам. Вздрагивают ее полные плечи.

И среди публики многие плачут тоже. Рыдает, упав головой на плечо старшей дочери, худенькая старушка, мать Елецкой. Глаза мамы-Нэлли тоже полны слез.

Что-то щекочет мне горло. О, если бы еще денек не расставаться с этими поющими, милыми девушками! Один только денек!

Но вот мы смолкаем. Слезы подступили к горлу, дальше петь невозможно. Maman подходит к учителям и опекунам, обнимает каждую из нас, целует. Слезы наши смешались. Теперь maman уже не прежняя строгая начальница, теперь она нежная, добрая мать.

— Смотрите, у кого горе будет какое, мне пишите. Слышите, милые? А то прямо сюда, под крылышко вашей старой ворчуньи. Она, поверьте, всегда примет участие в вашем горе, — шепчет maman сквозь слезы.

Все растроганы. Все сдерживают рыдания. Учителя протягивают нам руки. Белые, выхоленные пальцы Чудицкого сжимают мою руку.

— Помните, госпожа Воронская: не надо закапывать в землю Богом данное дарование.

Это он о моей способности писать дурную прозу и скверные стихи.

— Со временем может развиться и разгореться искорка, — поучает он.

— А вы, моя милая художница, — говорит учитель рисования, высокий, белый как лунь старик Зине Бухариной, — вы-то уж не забрасывайте своего таланта.

— Госпожа Даурская, — угрюмо шутит хмурый Стурло, — помните, что Крещение Руси было в девятьсот восемьдесят восьмом году.

— А ну вас! — отмахивается та. — Из-за вас растянулась только. И чего смотрели!

Уши инспектриссы «скандализованы» таким ответом. Ей хочется осадить дерзкую, но — увы! — мы уже одной ногой на воле, и с этим приходится считаться. И «кочерга» нервнее, чем когда-либо, вертит цепочку, морщит лицо и скрипит:

— Ну вот и дождались! Вот и кончили курс! Помните только все, чему вас здесь учили. А главное — манеры.

— Прощайте, monsieur Зинзерин! — прерывает ее Креолка. — Я вас верно и преданно обожала пять лет.

Математик смущенно краснеет, кланяется и не знает, что отвечать.

Его выручает голос начальницы, покрывающий своим возгласом все голоса в зале:

— Ну, с Богом, дети! Идите переодеваться. Не заставляйте ждать ваших родных.

Ах да, родные! О них-то мы, недобрые, как раз и забыли в эти минуты.

* * *

Кто эта высокая девушка с осиной талией, с мягко курчавящейся головою?

Белый шелк облегает фигуру. Серебристая тиара-шляпа обвила голову, и черные крылья колеблются на ней.

Я или не я?

Серые глаза смотрят жадно и пытливо. Щеки разгорелись, и не то грустно, не то робко улыбаются губы.

Посреди дортуара, куда мы пришли для того, чтобы сбросить навсегда неуклюжие казенные платья и облечься в наш выпускной собственный наряд, стоит стройная девушка с черными змеями кос, ниспадающими вдоль спины.

— Черкешенка! Какая красавица!

Это вскрикивает, как шальная, младшая Пантарова, Малявка.

— Мария из Пушкинской "Полтавы"!

— Нет, лермонтовская Тамара!

— Ах, вздор! Просто красавица, каких нет и не было на земле, — слышатся восторженные отзывы.

Румянец загорается на прелестном личике Гордской. Она как будто смущается своей красоты. А в черных восточных глазах загораются искры.

— Лида, моя душка! — говорит Елена, отводя меня к окну. — Моя милая, взбалмошная Лида, тебе я могу сказать это, ты не засмеешься надо мною: тебя я бесконечно любила все эти годы, и всю мою ничтожную красоту отдала бы сейчас, лишь бы не расставаться с тобой.

Я потрясена. Эта милая, тихая девушка была бы мне лучшим другом, но я, с моими вечными шалостями и проказами, едва примечала ее привязанность ко мне.

Я молча раскрываю объятия, и мы обнимаемся с Еленой, как сестры.

— Трогательная идиллия, — смеется Сима, вынырнувшая в своем скромном белом платьице и в шляпе, уже успевшей съехать набекрень.

— Ну, прощай, Вороненок, — говорит она просто. — Давай твою благородную лапу. Славные деньки проводила я с тобой. А теперь, значит, баста. Разбрасывает нас, кого вправо, кого влево. Ничего не пропишешь, такова жизнь. А забыть я тебя никогда не забуду, — добавляет она и тотчас же, топая ногой, со злостью кричит мне в лицо:

— Ну, чего смотришь? Не видела, как умеет рюмить разбойник Сима? И не увидишь никогда!

А в глазах переливается предательская влага, и загораются ярче милые «разбойничьи» глаза.

— Лотос! Елочка! Ведь ты со мною проведешь лето? — обращаюсь я к Елецкой, которая, повернув к зеркалу лицо, усиленно старается сложить на черненькой головке какую-то необыкновенную экзотическую прическу.

— Ах, спасибо, не могу. Мама не хочет расставаться со мною. Старится она заметно, милая, боится меня отпустить от себя надолго. Я с нею в деревню поеду к дяде. А зимой приеду в Петербург. Увидимся как-нибудь.

— Как жаль, Елочка! Как жаль!

Мне действительно жаль, что Лотос не может воспользоваться приглашением моих родных провести у нас лето. Вся ее мистичность, все ее болезненно-восторженное настроение исчезло бы в обстановке здоровой довольной семьи, где есть маленькие дети, где все дышит нормальной правдой жизни здоровых, счастливых людей.

Додошку Даурскую мои родители тоже пригласили провести у нас лето. Но еще два дня тому назад к Додо приехала ее тетка, заявившая желание взять сироту к себе на лето в Петергоф.

Теперь я лишилась и общества Елочки. Стало невыносимо грустно.

— Лида, а где же Большой Джон?

И тоненькая чахоточная Рант, совсем хрупкая и воздушная в ее белом наряде, предстает перед моими глазами.

— Да, Лидочка, он обманул тебя. Я отлично видела: его не было в зале среди приглашенных гостей.

— Нет, нет! — возражаю я пылко. — Большой Джон никогда не обманывает.

Большой Джон — это мой друг, двадцатитрехлетний молодой ученый, англичанин, изъездивший полмира, сын владельца огромной фабрики, находящейся в том уездном городке, где живет моя семья.[1] Большой Джон и я связаны неразрывными узами дружбы и любим друг друга, как родные брат и сестра. Джон Вильканг не раз выручал меня в детстве из самых неприятных положений.

За несколько дней до выпуска, на нашем институтском балу, Джон Вильканг, или Большой Джон, как я его прозвала, дал мне слово присутствовать на выпускном акте. И не приехал.

"Но он еще приедет", — решило за меня мое сердце, когда я убедилась, что Большого Джона здесь нет. Не было еще случая, чтобы он не сдержал данного слова.

А между тем время идет. Мы готовы. Зеленые казенные платья скрылись с наших глаз. Изящные белые девушки в шляпах и пелеринках явились на смену недавним институткам.

— Прощайте, m-lle Эллис. Не поминайте лихом! — кричим мы хором, обступая в последний раз маленькую толстенькую фигурку в шумящем шелковом платье. — Не поминайте лихом! Мы любили вас.

— Ах, дети! — Она обнимает нас всех по очереди.

— Месдамочки, пожалуйте к maman на квартиру еще раз проститься! — звенит чей-то голос.

Том 22. На всю жизнь pic_6.png

— Но прежде обежим гурьбою весь институт, — предлагает тоненькая Рант. И, не дожидаясь возражений, она подхватывает шлейф своего платья и первая несется из дортуара.

Мы мчимся за нею. Развеваются шлейфы, ленты, кружева, оборки. Разлетаются пушистые локоны вдоль лба и щек. Мелькают белые туфельки, качаются страусовые перья и крылья на шляпах. Пробегаем верхний коридор, площадку, лестницу. Останавливаемся перед институтскою церковью.

В последний раз видим мы ее, эту красивую, небольшую молельню с иконостасом, с иконами, с двумя клиросами, с «начальницким» уголком. Здесь загорались молитвенным восторгом детские души. Здесь мы, веруя, молили или благодарили.

Не сговариваясь, белые девушки, как одна, опускаются на колени. Замирают сердца перед неведомым. С робким ожиданием обращаются взоры к алтарю. Благоговейно простояв на коленях несколько минут, мы поднимаемся, глядим друг на друга и бежим снова мимо часов, где "долина вздохов", вернее, часовая площадка, второй этаж, где классы, библиотека, зала.

вернуться

[1]

См. повести "Моя жизнь" и "Большой Джон".


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: