Устранение препятствий, лежащих на пути этих идеалов, роковым образом представлялось делом нравственным. Эмигрант Лавров, которого понятия о нравственном воспроизводят мнения весьма значительной части “передового общества”*, тоже сначала был против террора, но в конце концов принужден был сознаться, что его “молодые друзья” логичнее его, и сам должен был построить силлогизм, их оправдывающий.

“Русский прогрессист, — писал он в 1885 году, — не может колебаться в выборе пути... Эта борьба не есть еще царство нравственных начал, но неизбежное условие торжества царства их... Ни одну ступень на этой лестнице (борьбы. — Л. Т.) нельзя миновать... Социальная революция обещает быть кровавою и жестокою, но Цель ее есть цель нравственная и должна быть достигнута”. Колебаться в этом случае значит “подвергать себя опасности поступить безнравственно, помешать торжеству царства нравственных начал” (Вестник “Народной воли. № 4. С. 83).

* Повторяю, что свое учение о нравственности Лавров излагал в легальной, цензурной литературе, еще даже будучи “нашим почтенным”, “нашим известным” и т. п.

Эта косвенная связь терроризма с идеями некоторой части “общества” не могла не отразиться и чисто практическими последствиями в самом поведении этой части “общества”. Факт в высшей степени плачевный, в высшей степени постыдный и для нравственного чувства, и для политического смысла общества, но факт, которого нельзя и не следует забывать. Иначе никогда не поумнеешь. Факт был такого рода.

В минуту преступлений, положительно беспримерных в истории, беспримерных потому, что они совершались даже не действительной революцией, а самозваной, преступлений, выражавших положительно беспримерную попытку узурпации, преступлений, в сравнении с которыми неистовства террористов французской революции представляют верх законности, — в такую минуту в русском обществе находятся хотя бы отдельные личности, оказывающие прямое пособничество убийцам. Я не буду цитировать политических процессов, это установивших. Напомню один факт, что ежемесячный бюджет “Исполнительного комитета” в течение нескольких лет колебался около 5000 рублей ежемесячно. Конечно, не студенты давали “на дело” эти 60 000 рублей в год! Еще, быть может, постыднее, что находились люди, сторонившиеся от прямой помощи, но относившиеся к сообществу политических убийств как к воюющей стороне и позволившие себе быть “нейтральными”. Наконец, третьи выбирают этот момент для конституционной агитации. Революционеры действовали как тигры — эти господа избрали роль шакала. Революционеры, как разбойники, пускали в дело нож — эти господа пытались воспользоваться разбойничьим ножом для того, чтобы предлагать угрожаемому условия своей помощи. В нравственном отношении это низменность совершенно непонятная, которая, с одной стороны, не могла не возбуждать глубокого презрения революционеров, но с другой — окончательно развращала их. Террористу, если ему где-нибудь в подкопе или в засаде являлись еще какие-нибудь сомнения, стоило только вспомнить “адресы” или иные статьи “верноподданных” журналов, чтобы стряхнуть с себя все-все упреки совести или рассудка и выпрямиться во весь рост.

“Воля Всевышнего совершилась, — читаем мы в “Порядке” в марте 1881 года, — теперь остается только смириться пред несокрушимою волей Провидения и, не вступая с ней в тщетную борьбу, посвятить заботы, чтобы положить прочное основание для будущего... Государь, спросите вашу землю в лице излюбленных людей”. “Страна” (№ 27) толкует об “ответственности за все, что делается на Руси, ошибки экономические, меры реакции, ссылки в Восточную Сибирь”, обвиняет “руководителей реакции” и заключает:

“Надо, чтобы основные черты внутренних политических мер внушались представителями Русской земли. А личность Русского Царя пусть служит впредь только символом нашего национального единства” и т. д. “Голос” (№ 36) говорит, что изо всего происшедшего “выяснилась необходимость в устройстве общественной организации для служения вместе с правительством” и что необходимо приступить к “продолжению реформ, призвав к содействию общественные силы”.

Даже революционная хроника, отмечающая все эти выгодные для революции черты разложения, не могла не заметить, что “земство, столь молчаливое обыкновенно, заговорило именно в тот момент, когда даже открытые враги Государя сочли возможным излагать свои требования лишь со всевозможными оговорками и указаниями на условия момента, не позволяющего им поддаваться чувству естественной деликатности” (Вестник “Народной воли”. Т. I. С. 37).

Я не цитирую этих “земских” заявлений, которыми мог бы заполнить несколько страниц. И хотя земство, в смысле не только населения, но даже в смысле своих гласных и управ, виновато главным образом своей безгласностью и безуправностью, благодаря которым политические шарлатаны могли подсовывать свои “адресы” людям, не понимающим, что они творят, тем не менее это земство не должно забывать, каким людям оно давало у себя место. Оно из этого могло бы понять, как легко горсти людей было бы оболванивать его при какой-нибудь “конституции” и какая фальшивая, нелепая фикция есть “общественное мнение”, понимаемое в смысле криков момента.

Поведение той горсти либеральных политиканов, которые взяли на себя “выражение мнений передового общества”, поведение это, которое я характеризую далеко не самыми резкими фактами, проносящимися теперь в моем воспоминании, — это поведение могло лишь окончательно затемнить и нравственное, и политическое сознание революционеров. Террорист слышал, что его ругали “крамольником”, “преступником” и т. п. Но из поведения “передовых представителей общества” заключал, что это одни слова. Разве он в самом деле поступает безнравственно в сравнении с ними? Разве он узурпатор в сравнении с ними? Он убеждался, что он — только человек первых рядов, и больше ничего, что он делает лишь то, о чем другие думают. Никогда бы и террор не принял своих размеров, никогда бы он не дошел до своего слепого фанатизма, если бы не было объективной причины иллюзии в виде поведения известной части общества.

Если б общество понимало это, оно бы, конечно, не позволило своим “передовым” такой более чем двусмысленной роли; оно бы не стало читать газету, в передовых статьях которой не проведены границы с речами революционных листков; оно бы не пустило в общественное учреждение лицо сомнительное; оно бы не допустило перепутывания законного с незаконным, честного с нечестным — не допустило бы всей этой мутной воды и заставило бы своих и чужих разбиться на два ясных, осязаемых слоя. И это его обязанность, столько же как и интерес. Тогда сами революционеры увидали бы, что они такое, увидали бы неслыханные размеры своей узурпации, поняли бы ее невозможность и отступили бы.

Но ничего этого не было сделано благодаря именно передовой, крайней части либералов. Было, напротив, напущено столько тумана, сколько лишь позволяли обстоятельства. И если в конце концов Россия все-таки разобралась — она это сделала не только помимо, но даже вопреки тем, кто себя смеет называть “интеллигенцией”, “сознательной частью страны” и т. п. пышными именами. Те же, кто действительно пожелали рассеять туман, как М. Н. Катков и И. С. Аксаков, только лишний раз ославлены этой “сознательной частью” как реакционеры.

26

“Передовое”, “прогрессивное” и прочее и прочее миросозерцание все сказалось за эти годы. Оно показало не только концы свои в своих революционерах, но и все соотношение сил умеренных и крайних. Эти крайние логичны, как везде, и фанатики, как нигде. Еще будучи ничтожным бессилием, они не останавливаются ни пред каким насильственным действием, ни пред какой узурпацией, ни пред каким преступлением. От них не жди никаких уступок ни здравому смыслу, ни человеческому чувству, ни истории. Это русская революция, движение по основе даже не политическое, не экономическое, вызываемое не потребностью, хотя бы фальшивой или раздутой в каких-нибудь улучшениях действительной жизни. Это возмущение против действительной жизни во имя абсолютного идеала. Это алкание ненасытимое, потому что оно хочет, по существу, невозможного, хочет его с тех пор, как потеряло Бога. Возвратившись к Богу, такой человек может стать подвижником, до тех пор — он бесноватый. Это революционер из революционеров. Успокоиться ему нельзя, потому что если его идеал невозможен, то, стало быть, ничего на свете нет, из-за чего бы стоило жить. Он скорее истребит все “зло”, то есть весь свет, все, изобличающее его химеру, чем уступит.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: