Кавав никогда не ел, как и я, неконсервированного яблока, но со слов Игоря, который рос в яблоневых садах на Украине, недалеко от Белой Церкви, мы знали, что вкуснее свежих яблок ничего нет на свете.

Кавав умолк и пытливо посмотрел на Любовь Ивановну.

Его слова поразили нас. С нами он никогда так не говорил.

Любовь Ивановна стояла возле стола и с интересом слушала. Когда Кавав умолк, она от нетерпения передёрнула плечами и сказала:

— Говори, говори, я слушаю.

— Не буду говорить! — вдруг отрезал Кавав и с маху уселся на кровать так, что доски, заменявшие сетки, затрещали.

— Что с вами? Вы так интересно рассказывали! — проговорила Любовь Ивановна, подходя к нему.

Забыл заметить, что в нашем интернате не было принято говорить воспитанникам «вы». Нарушал правило только Тогда-Когда. На моей памяти это случилось всего два раза. Однажды Кавав, неся мешок с сахаром, ухитрился провертеть в нём дырку и вытащить два внушительных куска рафинада. "Ваша работа", — сказал Тогда-Когда и произнёс краткую речь о недопустимости хищения социалистической собственности "тогда, когда идёт война…". Во второй раз завхоз обратился к Кававу, когда у него каким-то чудом оказалась пачка «Беломора». "Не угостите ли?" — попросил Тогда-Когда таким тоном, что отказать ему мог только бессердечный человек.

Вот почему обращение на «вы» сразу насторожило нас.

— Это я украл оленьи языки! — громко сказал Кавав и опустил голову. — И съел один. Ребята не виноваты.

— Давайте не будем больше об этом вспоминать, — сказала Любовь Ивановна, поморщившись. — Напрасно вы об этом заговорили.

— Я должен был… — начал Кавав. — Вот здесь всё это стояло. — Он показал на горло.

— Ничего, ничего. Я же понимаю, — торопливо и смущённо сказала Любовь Ивановна. — Я сама пережила голодный год в Ленинграде…

Мы это видели, потому что Любовь Ивановна была худенькая и прозрачная, как весенний ледок.

— Но мы не голодали, — вдруг сказал Кавав, — просто нам было мало.

— Ничего, ничего, — повторила Любовь Ивановна. — Успокойтесь и не переживайте так. Хорошо, что сознались: и вам и мне легче. Голод — это страшная штука. Он унижает человека.

— Но мы не были голодны! — выкрикнул Кавав. — Мы просто украли.

— Вот это хуже, — спокойно сказала Любовь Ивановна.

Самое удивительное было то, что Кавав, отличавшийся большими способностями к запирательству, буквально выворачивался наизнанку перед Любовью Ивановной, хотя она всем видом старалась показать, что разговор этот ей неприятен.

Наконец, потеряв терпение, она посмотрела на часы.

— Мне нужно выдать продукты. Извините. Успеем поговорить.

Она ушла.

Кавав посмотрел ей вслед глазами затравленного песца и вдруг с гневом обрушился на нас:

— Что уставились? Интересно? Ничего вы не понимаете! Сопляки!

Это было чудовищное оскорбление. Мы всегда считали себя равными. Учились-то ведь в одном классе. Подумаешь — парню семнадцать лет!

— Храбрец! — протянул Игорь Харькевич. — Взял вину на себя. И я мог бы это сделать. Только необходимости не было.

— Помолчи, бледнолицый, — устало сказал Кавав.

Зима в том году выдалась снежная, пуржистая. Замело окна, и, для того чтобы добыть хоть самую малость дневного света, мы каждый день откапывали верхние стёкла окон. Снег скрипел, студёной пылью оседал на лицах. Откопав окна, шли за углём, погребённым под снегом. Уголь так смерзался, что железный лом отскакивал от него, как от камня.

Все трудные дни вместе с нами была Любовь Ивановна. Кавав уговаривал её пойти в дом погреться, но она молча отмахивалась и большой лопатой накладывала в мешок куски угля. Откуда только брала силы!

Вечерами, когда в печке гудело с трудом добытое пламя, Любовь Ивановна рассказывала о далёком Ленинграде. Перед нашими глазами вставал необыкновенный город. Светлые стены его великолепных дворцов отражались в широкой и спокойной воде, шумела листва Летнего сада, с тихим шорохом падали прозрачные струи фонтанов… Однажды Кавав спросил:

— А как город выглядит сейчас? Вы, Любовь Ивановна, рассказываете всё про мирный Ленинград.

Любовь Ивановна опустила глаза и задумалась. Мы ждали. Игорь убавил в лампе коптящее пламя. Я встал и помешал в печке уголь.

— Это даже вспоминать тяжело, — тихо сказала Любовь Ивановна.

— Ну, расскажите, Любовь Ивановна, — не выдержал я. — Мы настоящую войну видели только в кино. А это так интересно!

— Война… — тихо и задумчиво проговорила Любовь Ивановна и вдруг поднялась со скамейки и устало направилась к двери.

Её худые девичьи плечи вздрагивали. В эту минуту она меньше всего походила на нашу воспитательницу.

Кавав вскочил с кровати, на которой сидел, догнал её, робко дотронувшись до плеча, спросил:

— Вам нехорошо, Любовь Ивановна?

— Ничего, Кавав, пройдёт… Это всё война.

Кавав осторожно прикрыл дверь за Любовью Ивановной, подошёл ко мне и согнутым костлявым пальцем постучал по моему лбу.

— Думать надо… — проговорил он.

Сейчас трудно сказать, что именно тогда случилось, с интернатом, только он стал нашим родным домом. Как будто всё оставалось по-прежнему. Но одинаково унылые лица ребят вдруг осветились улыбками, и мы с удивлением заметили, какие у нас разные лица, глаза, смех, шалости…

Кавава было не узнать.

Раньше он носил, как и мы, обыкновенное пальто на ватной подкладке, теперь же достал спрятанную в кладовой кухлянку белого меха, долго и терпеливо мылся по утрам ледяной водой, тщательно причёсывал смоляные волосы. И разговаривал с нами теперь иначе, будто учитель младших классов: как-то по-взрослому, заботливо и ласково.

Мы с Игорем догадывались, почему наш товарищ так неожиданно изменился, но говорить об этом не решались.

Переменилась и Любовь Ивановна. Её худое лицо покрылось тёмным румянцем от мороза и свирепого ветра. Взгляд стал твёрже, и в уголках губ залегла упрямая складка.

Зима медленно, но всё же отступала. В конце апреля на южной стороне крыши нашего интерната появились первые сосульки. Малыши стайкой стояли на солнышке, стараясь на язык поймать прохладные капли.

Вести с фронта тоже радовали, и поэтому предмайское настроение у всех было по-настоящему праздничное, светлое и радостное.

Любовь Ивановна организовала хор, в который записался и Кавав. Он стоял важный и, возвышаясь над малышами, старался петь громче всех. Любовь Ивановна смеялась и махала на него рукою:

— Потише, Кавав, не заглушай других!

Кавав агитировал и нас вступить в хор, а когда мы отказались, сказал:

— Чудаки! Музыка облагораживает душу человека, внушает ему возвышенные мысли.

— Ну какие же мысли она тебе внушила? — допытывался Игорь.

— Тебе не понять, — ответил Кавав. — Подрасти ещё надо.

Первомайский праздник прошёл весело. Сначала была демонстрация. Директор сказал речь, стоя на школьном крыльце, украшенном красными флагами. Моторист с полярной станции не жалел гармошки и во весь разворот, от плеча и до плеча, растягивал мехи. Праздник для ребят закончился школьным концертом. Наступила пора веселиться взрослым.

Перед тем как уйти на вечер, Любовь Ивановна зашла к нам.

Белая шёлковая кофточка, чёрная юбка, на ногах туфельки. Вот и весь её праздничный наряд. Она была почти такая же, как всегда. Но что-то непонятное для нас светилось сейчас в её глазах, улыбке… Мы не могли отвести от неё взгляда.

— Любовь Ивановна! — воскликнул Кавав. — Какая вы красивая!

Девушка вспыхнула, на секунду опустила ресницы, но тут же подняла их и спокойным голосом сказала:

— Ребята, я ухожу надолго. Из взрослых в интернате останется только тётя Паша. Очень прошу вас, соблюдайте порядок.

— Хорошо, Любовь Ивановна, — с готовностью отозвался Игорь.

Любовь Ивановна повернулась к Кававу, который не сводил с неё восторженных глаз, и сказала:

— Кавав, я тебя очень прошу. Ты ведь старший.

— Не беспокойтесь, Любовь Ивановна, — глухо ответил он.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: