Такие начала как камертон, дающий сразу верную ноту. Они завораживают читателя, влекут и почти никогда не обманывают.
Твардовский читал, и чем дальше, тем яснее становилось, что произошло событие, которое многими уже предвкушалось: в нашу литературу явился большой, крупный, может быть, даже великий писатель".
Да, Войнович не выносит пафоса. Он и сейчас верен себе. Только что рассказывал о нищем советском быте, о тех, кто к автору относятся с симпатией, к кому он относится с симпатией, об их смешных чертах, об их слабостях ("Для чего?" — настойчиво спрашивает Н. Иванова. Я постараюсь ответить на этот вопрос). И вот — шутки в сторону: речь о зачарованности, которая и есть главный мотив этого эпизода. Войнович честен. Он и не собирается скрывать, какую художественную мощь ощутил, слушая "Ивана Денисовича". Недаром рассказывает, как сразу же "под впечатлением только что услышанного шедевра" выгнал из такси своего случайного попутчика, оказавшегося сталинистом, хотя, как признается, подобные поступки ему не были свойственны.
А теперь отвечу на вопрос, который многажды задает Н. Иванова: а для чего Войновичу все эти приземленные и порой уничижительные подробности в "выстроенных писателем декорациях"? Не для того, чтобы снять пафос или высмеять ситуацию. Как раз нет. Писателю это нужно для того, чтобы воспроизвести жизнь во всем ее многообразии и противоречивости. И тут у него есть великолепные учителя и предшественники.
Иванова настаивает на односторонности дарования Войновича, называя его пересмешником, скоморохом, человеком, который в любой стране, в любое время раздражал бы серьезных проповедников и, возможно, даже был бы сожжен в Средние века. Такое представление о Войновиче мне кажется удивительным. Да, он сам написал о цели, которую преследовал в "Москве 2042": "…для меня важной особенностью этого романа было пересмешничество". Но разве это единственная его вещь? Есть у него повесть "Путем взаимной переписки", в котором нет никакого «скоморошества», а лишь боль, ужас и сострадание. Или "Два товарища", где пересмешничества при всем желании не отыщешь. Или рассказ "Хочу быть честным", написанный в русле прозы "Нового мира" времен Твардовского и сразу принесший Войновичу известность.
Все эти вещи, на мой взгляд, легко вписываются в чеховскую традицию, которая не могла не оставить свои следы и в сатирических или пародийных произведениях Войновича, таких, как «Шапка», «Иванькиада», даже в «Чонкине».
Да, «Чонкин» ближе к Гашеку (а местами к Гоголю), да, «Шапка» или «Иванькиада» ближе к Марку Твену (а к обоим этим произведениям близка проза Сергея Довлатова). Согласен, Войнович обладает и даром пересмешника, то есть пародиста, что блистательно подтвердила недавняя его пародия на советский гимн. Но серьезный читатель и в войновичской сатире различит присущие русской литературе "невидимые миру слезы".
Вот почему я не могу согласиться с Н. Ивановой в том, что описание Саца у Войновича и Солженицына не слишком отличаются друг от друга. Показать приятеля беззубым, шамкающим, но веселым и добрым оригиналом совсем не то же самое, что презрительно назвать человека «мутно-пьяным» или «мутно-угодливым».
Поэтому не могу я согласиться и с теми, кто считает, что этой книгой Войнович нанес Солженицыну оскорбление. По мне, стиль книги "Портрет на фоне мифа" напоминает чеховские письма.
Вот, кстати, очень характерный пример, относящийся к нашей теме, отрывок из письма Чехова актеру А. И. Южину от 23 февраля 1903 года: "По-моему, будет время, когда произведения Горького забудут, но он сам едва ли будет забыт даже через тысячу лет. Так я думаю или так мне кажется, а быть может, я и ошибаюсь".[16]
А ведь именно из-за Горького Чехов сложил с себя звание почетного академика: возмутился травлей коллеги, как публично возмущался Войнович травлей Солженицына до его высылки из страны. И точно так же, как сейчас Солженицын, Горький имел многочисленных поклонников, и тоже нужно было иметь мужество, чтобы отстаивать свое независимое суждение.
Но я сказал о совпадении стиля. Это так и есть. Как и книга Войновича, письма Чехова прямые, откровенные, ироничные. И шутливые. Иногда горько-шутливые. Но никогда никого не унижающие.
Понимаю, что подобное сравнение может показаться некорректным: письма ведь не пишут в расчете на массового читателя. Но я веду речь только о близости манеры, которая дается не просто, даже людям одаренным. Что и показал Александр Исаевич Солженицын, обидевшись на Войновича за пародию, и так представив своего обидчика:
"В прошлом — сверкающее разоблачение соседа по квартире, оттягавшего у него половину клозета, — дуплет! — сразу и отомстил и Золотой Фонд русской литературы".
Помимо того, что это сказано неуклюже и грубо, удивляет утаивание того факта, что "сосед по квартире" был крупным советским вельможей. Вступая в борьбу с ним и с поименно названными могущественными покровителями «соседа», Войнович боролся с советской системой. И Александру ли Исаевичу не знать, чем могла закончиться такая борьба? Пустив в самиздат «Иванькиаду», Войнович рисковал не меньше самого Солженицына, отправлявшего свои произведения тем же путем.
Вот бы когда удивиться критикам и вступиться за Войновича и за его превосходную «Иванькиаду». Но ведь не только не вступились, пикнуть не посмели, напоминая своим коллективным обликом Якова Моисеевича Цвибака, редактировавшего под псевдонимом "Андрей Седых" нью-йоркское "Новое русское слово" — газету, куда В. Войнович отдал свой роман «Москореп», позже названный им "Москва 2042".
""Но имейте в виду, — предупредил романист, — в этом сочинении есть образ, напоминающий одного известного писателя". "Неужели Максимова?" испугался Седых. "Нет, нет, — сказал автор, — другого, пострашнее Максимова". "А-а, этого, — сообразил Яков Моисеевич, — ну что вы! Он, может, и страшный, но страшнее Максимова зверя нет"". "Страшный зверь" это и есть миф. Похоже, что Войнович нащупал самую примечательную его точку. Вот чего, думается мне, не понял М. Николсон, чья статья "Солженицын на мифотворческом фоне" печатается в этом же номере журнала. Добросовестно разбирая все написанное о Солженицыне за границей, М. Николсон делает своеобразный обзор книг не только западных писателей-политологов, но и некогда созданных в странах так называемой "народной демократии", возможно, по заказу КГБ. Большинство этих книг, судя по пересказу английского ученого крайне низкого уровня. Развлекательная беллетристика. Никакого отношения этот поток литературы, как увидит читатель, не имеет ни к нашей стране, ни к подлинным событиям того времени, ни к фигуре самого Солженицына. Так что "Портрет на фоне мифа" в этот выстроенный М. Николсоном ряд никак не вписывается. Ну да, история стукача «Ветрова» из нескольких упоминаемых романов аккумулирует в себе саморазоблачительные страницы из "Архипелага ГУЛАГ". В своей книге Солженицын объясняет читателю, почему он поддался минутной слабости и как Судьба помогла ему избежать унижения и позора. А низкопробные беллетристы вцепляются в ситуацию, где органы присваивают Солженицыну псевдоним «Ветров», и раздувают из этой условной фигуры образ зловещего сексота. Но подобные выдумки никак не связаны с проблемой «кумиротворения», о которой пишет Войнович.
Мифотворчество начинается с того, что целенаправленно выстраивают биографию героя, намеренно опуская не слишком лестные для него факты: так, если о «Ветрове» можно прочесть у самого Солженицына, — как его вербовали, как он подписал бумагу о сотрудничестве, уверенный, что ему удастся переиграть органы, и на самом деле выиграл, выйдя победителем из борьбы с ними, — то о его разговоре с помощником Хрущева Лебедевым Солженицын предпочел не вспоминать. А ведь все люди не без греха. И каждый может припомнить в своей жизни поступки, которые его не украшают. Солженицын, разумеется, тоже. Да, он еще в 1994 году в "Новом мире", как напомнила Л. Сараскина, опровергал периодически возникающие слухи о том, что по отношению к Шаламову вел себя небезукоризненно. "Войнович повторяет навет недобросовестного комментатора В. Шаламова…" — констатирует Л. Сараскина,[17] нисколько не озабоченная тем, что сама пересказывает Войновича недобросовестно. Ведь в его книге речь идет не о навете комментатора, а о той реальности, с какой столкнулся автор, оказавшись на Западе, где "Колымские рассказы" были почти никому не известны, поскольку печатались редко, понемногу и в малотиражном издании. Вот по этому поводу и написал Войнович, что Солженицын мог стать очень авторитетным предстателем за Шаламова перед западными издателями. Что он, Солженицын, легко добился издания тех вещей, которым протекционировал: публикации книги о шолоховском плагиате или сборника "Из-под глыб". Но поспособствовать изданию рассказов Шаламова — жуткого, леденящего душу свидетельства звериной бесчеловечности гулаговской системы и ее нравов — не захотел или не посчитал нужным. Что же удивляться циркулирующим в обществе слухам о, мягко говоря, непростом отношении Солженицына к Шаламову? Да и так ли уж они беспочвенны? Вот что рассказывает Александра Свиридова, сценарист фильма "Варлам Шаламов. Несколько моих жизней", читавшая в архиве переписку Шаламова и Солженицына: "…мне понравилось все, что писал Шаламов, и не понравилось все, что писал Солженицын (…) я убеждена, что роль Солженицына в исковерканной жизни Шаламова равна роли репрессивного режима большевиков… А может быть, даже страшнее, поскольку режим не мог ему помочь (да и Шаламов к нему не обращался), а Солженицын мог (и Шаламов к нему обращался). Солженицын понимал, кого он топит (…) В