Что ты, сука, понимаешь в котятах?
Мужичок был так себе, с ноготок. Ушки вялые, хвост капустой, сам как старый амортизатор — вот такой родился мужичок на свет, вот такой. Посочувствовать бы ему, да некому. На работе он носил пиджак или свитер, а дома хаживал в спортивном костюме. Смотрите, мол, какой я спортивный, я и в теннис могу, и в городки, и на шашках. А иногда ходил в одной майке, ну в тапочках, конечно, и в линялом трико. Тапочкам в январе исполнялось десять лет; все, кто мог, посильно готовились к их первому юбилею.
Невзначай забрел он на кухню. А там — кто бы вы думали? — копошится жена. Бывает такое, знаете ли: заходит мужик на кухню, а там ему не лев и не волк, а всего-то навсего женушка. Успокаивается сразу мужик, радуется, что без волков обошлось, без козлов и красных командиров. С женой-то проще, жена — штука привычная.
— Накормить, Валера? — спросила женщина.
— Накорми, отчего не накормить человека, — вяло согласился Валера, волнительно дергая за конец майки.
— Переживаешь? — спросила жена.
— Переживаю, Света, — вздохнул он.
— А зачем? — спросила она.
— Жизнь, — коротко объяснил Валера.
— Ну понятно.
Опустился на табуретку. Табуретка — вещь надежная, в лес не убежит и в поле не утекает. Их надо беречь, табуретка — друг человека.
Света наливала чай, задумчиво и осторожно. Ни капельки ни разлила, умница. И бутерброды соорудила как надо, как питался ее Валера, с батоном и колбасой. Поставила перед ним заботливый ужин, подвинула солидную мужнину чашку: на четверть литра, не хухры-мухры. Знатным водохлебом слыл мужик и немало тем славился по окрестностям.
Жена подобрала брошенный лист газеты.
— Тебе не хочется со мной поговорить? — чуть обиженно прочавкал муж.
— Валера, — отозвалась она. — Ты как ребенок, Валера. Ты сам-то понимаешь?
— А я что? — ушел Валера в защиту. — Я ничего, я так себе.
— Ну ладно, — успокоилась она.
Через минуту громко отложила лист, повернулась к мужу.
— Завтра, кажется, будет дождь, — сказала она.
— Да, наверное, — радостно согласился он. — Шел я с работы, смотрел на небо, думал — ну точно, дождь завтра.
— Я небо не изучаю, — призналась Света. — Я смотрю прогноз погоды по новостям.
— Ну и правильно, — сказал он.
С наслаждением Валера поглощал бутерброды.
Они поговорили про дождливое лето, цены на помидоры, начальника мужа и сослуживцев жены. Он трудился как пчелка в ремонтной бригаде, она вкалывала бухгалтером, им было что обсудить. Поговорили об огуречной рассаде и здоровье президента, о новых ключах и беспорядке в супружеской спальне. Эта комната была самой захламленной в квартире.
— Приберись там, Света, — предложил он.
— Сам прибирайся, — огрызнулась она. — Мне нравится романтический беспорядок.
— Тогда ладно, — покладисто сказал он. — На нет и суда нет.
— Да, он мне нравится, — повторила она. — Чем больше хлама, тем лучше. Это не хлам. Понимаешь? И не спорь со мной. И не возникай даже. И не смей говорить, что я глупее. Не дорос со мной спорить, так не спорь.
— Я не спорю, — отнекивался он. — Я же люблю тебя.
Света объяснила:
— Ты у меня такой упорядоченный, что меня от этого временами тошнит. Ты такой правильный, что дальше некуда. И в спальне мне необходим беспорядок. Мне он нужен с таким занудой, как ты, а иначе будет совсем занудно. Понимаешь? Но не будем о этом. Так можно и поссориться. Давай о чем-нибудь другом.
— Да ладно, я ничего, — ответил он. — Ты ведь знаешь, как я люблю тебя.
— Ага, — вздохнула она. — Знаю.
Прошло минут пять, бутерброды кончились. Валера прихлебнул чай и спросил:
— Правда, что наши соседи Гопштейны сволочи?
— Еще какие! — подтвердила она.
— Каких свет, наверное, не видывал, — уточнил он.
— Зато у них чудесная пушистая кошка, — мечтательно сказала жена.
— Великолепная кошка, — он поставил чашку на стол.
За окнами по-прежнему вечерело.
— И котенок у нее классный, — добавила Света. — Рыжий как не знаю что.
— Почему рыжий? — удивился он. — Нормальный серый котенок.
— Я ведь помню, что рыжий, — растерялась она.
— Может, тебе показалось?
— Нет, я точно помню.
— Сука! — заорал он, вставая из-за стола. — Что ты, сука, понимаешь в котятах? Рыжий он, сука? Ты так сказала? Да ни хера, я своими глазами видел! Серый он, серый, ты поняла?
— Все-таки рыжий, — прошептала она.
— Заткнись, дура. Так какой котенок?
— Я думала, что он рыжий, — опасливо произнесла жена.
— Ты ошизела? Да? — кричал он, бегая по кухне.
— Я могла ошибиться…
— Не оправдывайся, сука. Поздно, — сказал он, вытаскивая из угла кухни топор. — Раньше надо было соображать.
Она закрыла глаза руками и не видела, как топор опустился.
Убил сразу. Остановился на миг… затем продолжал. Лицо в кровавое месиво. Тело в куски. Махал топором без устали и без жалости, рубить, так рубить.
— Ишь ты, — прошептал удовлетворенно. — А то заладила: серый, серый… Рыжий он, своими глазами видел. Ну что с дуры возьмешь?
Минут десять он ходил по квартире, разговаривал сам с собой, брал ненужные вещи и клал обратно, двигался быстро, говорил четко, на бывшую жену не смотрел. А затем открыл окно и сиганул с девятого этажа. После соприкосновения с асфальтом он умер. Никто его, конечно, не спас.
Остается добавить, что у Гопштейнов никогда не было ни котят, ни кошек. Ни серых, ни рыжих, ни красных. Вообще никаких. И попугаев не было. И пчел. И дроздов. Как и сами Гопштейны, звери обходили этот дом стороной.
Как продать родную мать?
У него были свои представления о богатстве. Он долго мешкал, пока выбрал в толпе того, кто выглядел посолиднее — и направился к нему своей пошатывающийся походочкой, и направился, распугивая городских букашек и окрестных котов. Людей не распугивал, людей он больше не замечал. Люди перестали для него жить. Для него жил только парень в черном плаще до пят, расстегнутом, но оттого не менее черном. И до пят. Костюм на парне был серый. Еще невыбритые щеки и воспаленные глаза, как будто не спал ночью, как будто чего другое делал…
— Молодой человек, — обратился он к небритому, да солидному, да костюмному, да неспящему, да КРУТОМУ, — хотите, я вам продам?
Его измерили взглядом.
— Не-а, не хочу, — сонно отозвался молодой человек. — Не хочу, на хрен. Хоть убей.
— Вы же не знаете, что, — удивился ошарашенный.
— А все равно не хочу, — упрямился стойкий.
— Я вам это самое, — проскулил жалобный, — родную мать хотел продать… Насовсем! За тридцать этих, а?
— Штук, что ли? — догадался молодой.
— Ага, — обрадовался настырный, ласково заглядывая небритому в глаза.
Глаза тоже были какие-то нелюдские, небритые, что ли, или непричесанные, или просто неумытые — глаза-то. Скорее всего просто неумытые, но и небритые, небритые тоже. А еще они горели святым огнем и обжигали солнечным жаром, а еще они смеялись — но как-то сонно. Обычно он надевал темные очки, чтоб глаза не слишком горели и не слишком обжигали прохожих, и прохожие не загорались внезапно и не сгорали в муках и боли от сияния его глаз. Он ведь любит людей, как увидит человека, так и кончает — счастливый, любвеобильный… Поэтому он заботится о людях, пряча солнечный жар. А сегодня почему-то без очков. Но и глаза не сильно горят. Так, смеются себе небрито о чем-то своем.
Он рассматривал навязчивого, без особого интереса: добротный мужичонка, в штанах, в пальто, а пальто надето прямо на майку, точнее — на импортную оранжевую футболку, под которой скрывает тело добротный мужичонка в штанах. Он казался простым, честным, в доску своим и в рейку нашим…
— А что я с ней, извините, буду делать? — извинился черноплащно-серокостюмный.