Игорь Гергенрёдер
Селение любви
«Про деянья или про дух,
про страданья или про страх.
Вот и вся сказка про двух…»
Виктор Соснора.
1.
Их окно открыто в ночной двор, там ни ветерка, и воздух в комнате недвижный, жаркий. Два нагих тела на кровати время от времени пошевеливаются. Она раскинулась навзничь у стенки, левая рука замерла подле его бока. Он погладил её запястье, нежно перебрал безжизненные пальцы и, приподняв, положил руку себе на пах.
Женщина обессиленно прошептала:
— Не тревожь спящего…
Мужчина стал поглаживать её левую ногу, затем под его ладонью оказались короткие жёсткие волосы. Она егознула.
— Разве мы не устали до невозможности?
Он моляще прошептал ей в ухо:
— Миленькая… а?..
Она потеребила пальцами то, чего они касались, и бросила:
— Будем спатеньки.
Он, однако, продолжал поглаживать, где всего чувствительнее, и её ноги стали потираться одна о другую, ягодицы заелозили по постели. Комнату будто переполнил жаркий вихрь, от которого кровь густеет, и её ток дробится в заманчиво-вяжущие толчки.
— Ого! Я не ожидала…
Он сделал глубокий вдох, как если бы тихая обаятельная слабость дерзала не уступить действию.
— Нет! В самом деле, устал… — и отвалился набок.
Ветхозаветный покой — улыбка мирного отвлечения — неминуемо изживается текущим мигом: вечно новым жизнерадостно-грозным пульсом. Она пружинисто привскочила, блестя глазами в темноте: казалось, чуть — и сбросит его с кровати. Он вдруг всхохотнул как бы украдкой, принялся тискать её, подмял, но она толкнула его руками в живот:
— Перестань! Превратил в балаган. — Поднялась, согнала его с постели и стала приводить её в порядок, расправляя простыню: — Мокрая — хоть выжми!
Потом, встав к нему спиной, прижавшись задом, закинула назад руки, притискивая его к себе, и медленно опустилась на кровать коленом. Давление сопротивляющихся секунд вскипятило жизнь, это был её юг с его исступлённым шёпотом, вкусом огня и мятежным восторгом, когда наготе столь убедительно кивает целомудрие…
Проснулись от жужжания мух. Жмурясь в слепящем утреннем свете, ходили нагишом по нищенской, с голыми стенами, комнате, умывались, чистили зубы над мятым цинковым помойным ведром и говорили о… любви. Он сказал:
— Я хотел бы, чтобы он тоже обожал целовать в ложбинку над поясницей…
— Не все от этого балдеют.
— Ну почему? И ещё я хотел бы… — он прошептал ей что-то в самое ухо, оба прыснули.
Потом она сказала:
— А я не про это думаю. Лишь бы у него всё было настоящее, незамаранное.
Она среднего роста, ладная, с красивой чистой кожей, стриженая. Он не выше её, сухого сложения, но мускулистый. Ей двадцать шесть, ему тридцать. Оба русоволосые, с прямодушными лицами, сейчас немного рассеянными, тягостно-сладкими. С подкупающей прелестной непринуждённостью она начала было надевать трусы — он задержал её руку, встал вплоть, обхватил её голое тело и прижал к своему.
— При нём уже не сможем так вольготно… как же мы будем?
— Втихую!
Она ощутила бедром и шепнула:
— Ну нет! Уже день… — Тем не менее глубь её зрачков поразил встречный огонёк. Смущённость ресниц перешла в улыбку стиснутого рта, и произошла сдача, прорвавшись коротеньким вздрогнувшим смешком: — Ходчей! — Двоих затопил разгул безбрежного простора, хотя они были в четырёх стенах.
Они едва успели отереть пот смоченными в воде полотенцами, как со двора донеслись шаги, голоса.
— Это к нам! — мужчина бегом принёс ей сарафан, поспешно натянул брюки.
В дверь постучали.
…Компания в комнате переговаривается приглушёнными голосами, часто переходят и вовсе на шёпот. Речь о чём-то незаконном, о крупной взятке; готовится какой-то рискованный обман государства. Молодой мужчина с чёрной короткой ухоженной бородкой, его называют Евсеем, произносит:
— Идея — чтобы сохранить добро! Я за него готов горло перервать!
Его энергично поддерживают. И намекающе, не договаривая: о том, что «нетронутость первостепенна», «миг первой близости должен бесконечно цениться», причём «риск есть и будет» и они, здесь собравшиеся, «не гарантированы от нежелательного…»
Можно догадаться, что за уголовщина выпекается сейчас. Хотят купить живой товар, по вероятности, малолеток, и открыть подпольный притон…
— Считайте деньги! — предложил пожилой коренастый еврей, возбуждённо запуская пятерню в свои беспорядочные седые кудри.
Хозяйка комнаты вскочила и предусмотрительно занавесила окно. Люди деловито достают из карманов деньги, кладут на стол.
— Кто будет считать? Вы, Зяма? Вы, Евсей? — торопливо сказал пожилой.
— Давайте вы, Илья Абрамович, — попросил его чернобородый, затягиваясь папиросой «Казбек».
Илья Абрамович тут же обеими руками придвинул к себе кучку купюр. Описывай происходящее тот, кто более прытко, чем автор этих строк, управляется с пером, он дал бы читателю почувствовать, каким огнём сверкали тёмно-карие еврейские глаза, как выражалась хищность в движениях быстрых хватких пальцев, сортирующих засаленные банкноты. Не отрывая взгляда от денег, делец подытожил:
— Имеем! Имеем столько, сколько нужно.
Кто-то предложил:
— Можно и за успех?
На столе появилась бутылка водки, хозяйка поставила посуду, какая нашлась: стаканы, стопки, чайные чашки, металлические кружки. Но заедали водку не чем-нибудь, а осетровой икрой, черпая её суповой ложкой из большой банки, которую передавали друг другу. Хлеба ели совсем мало.
Комната, где компания предавалась своему занятию, находилась в приземистом каменном бараке. Бараки тянулись, образуя убийственно тоскливую улицу; иногда попадались один-два, три частных домишки, окружённые деревянными заборами. Асфальта нет и в помине — растрескавшаяся на солнце земля, рытвины, заполненные пылью. Во дворах параллельно баракам стоят убогие сараи, разделённые на отсеки; каждый закреплён за жильцами той или иной барачной комнаты. Позади сараев над выгребными ямами, над мусорными ящиками тьма жирных мух дрожит в звенящем гуле, похожем на могучий стон. Однообразие пустыря скрашивает общественный нужник — дощатая длинная, побеленная известью будка, также разгороженная на отсеки.
Вы найдёте в посёлке приплюснутое землебитное с претолстыми стенами здание, ему сто лет, теперь оно зовётся — клуб «Молот». На афише можно прочесть, что вечером здесь показывают фильм «Судьба человека».
Очень важное строение посёлка имеет форму куба, два его небольших окна забраны решётками; это магазин. Тут продаются хлеб, водка, перловая крупа, соль, спички.
Ну, а если взглянуть на шероховато-тощее селение с высоты? Вы увидите вокруг него поросшую ковылём и чёрной полынью равнину без единого деревца. Километрах в двух к югу сверкает на жгучем солнце вода. Вы примете водоём за речку, но это не речка, а, как говорят местные, — «протока». К юго-востоку она мельчает и, разливаясь вширь, превращается в грязное болото. Но к северо-западу тянутся на некоторое расстояние удобные для купанья песчаные берега, далее по сторонам протоки раскидываются сплошные камыши.
Вернёмся, однако, в комнату, где некое уголовное дельце подогревается водочными парами. Тот, кого называли Зямой, проглотил ложку чёрной икры, снял очки и, протирая их, спросил хозяина:
— Когда понесёте?
Хозяин посмотрел на пожилого еврея.
— Сегодня и понесём! — бросил Илья Абрамович и вдруг чутко дёрнул головой к окну.
Хозяйка отодвинула занавеску, выглянула наружу: — Кышь! — и обернулась в комнату: — Курица у нас под стенкой рылась.
Илья Абрамович успокоенно кивнул:
— То-то мне слышится…
2.
Мне слышится: «Валтасар! Валтасар!»
Я весь — предчувствие какого-то светлого торжества; взрываемый волнением, стою перед вкрадчиво колыхающимся занавесом: сейчас я сорву его — и в счастье закричу на весь мир! Тянусь, тянусь медленно, чтобы продлить предвкушение… но пора рвануть — а руки мои падают; подымаю руки — и вновь они повисли бессильно. «Витал сан… Виталь Алексан…» Я ещё не проснулся, но отодвигаю висящую перед лицом цветастую материю и вижу новую мою комнату, в дверь заглядывает мужчина, его нос загибается кверху, как носок туфли из восточных сказок.